Оботуров не понадобилось ловить-загонять. Коренник сам встал в оглобли, подцепил рогом хомут. Пристяжной слегка поартачился, но больше для виду. Скоморошня провизжала полозьями по наборному полу, развернулась – и поползла вон из великого зала, как гостья, отведавшая разгонного пирога.
Череда хором, ступени наружу… Расписной оболок бороздил стены хода, прорубленного в снегу. Наконец – двор.
– Благодарствуем, матушка Голомяная Вежа, – малым обычаем склонились походники. – Прости, если чем, не знавши, обидели! Сделай милость, других прими, как нас принимала.
По ту сторону лаза, в опустевшей хоромине, отозвались неясные шёпоты. Воины в чёрных бронях и белых плащах глядели с высоты, сожалея об искре жизни, уходившей из крепости. Смолкнут вдали голоса, и каменным исполинам вновь станет одиноко и холодно в ледяной безмерности. Теперь сюда не придут даже глызинцы, ищущие дорогу.
Светела заново окатило стыдом. «Ужели правду молвила Ильгра и мои предки в самом деле дозвались Беды? А нынешняя родня оплошала спасти всех, кому возможно было спастись?»
– Люди придут, – пообещал он сквозь зубы. – Растает снег, выглянет солнце… мы вернёмся сюда!
На Голомянах не только ветра играли в странные игры. Негромко сказанные слова шастнули снежным ходом, свились над простёртой меж чутких стен Андархайной… отлились в гудящее эхо:
– Верни солнце!
Быки, упираясь, вытащили сани на косогор. Лаука села на козлы, а трое мужчин взялись за верёвочные хвосты, чтобы полозья не начало сносить под уклон.
Молочная пена по-прежнему колыхалась над Нёглой, медленно опадая. Унёсшаяся буря выдохнула последний порыв. Вихорь завыл в обломанных башнях, прянул вниз, разгоняя текучее паоблако.
Открылся берег Нёглы и сама река – чёрным ледяным стягом, высвежеванным из белых меховых шкур.
Пустые причалы, по-андархски сложенные камнем.
И город. Подобно своим жителям, не нашедший упокоения.
На миг Светел будто увидел с высоты Фойрег. Сожжённый палящими тучами, окутанный пепельными сединами безвременья… В прежние времена снег не смел подступиться к великому городу. Теперь, наверно, лежал хозяйски, как всюду.
Чистый воздух давал подробно рассмотреть стогна Глызина, продутые до мостовых и земли. Добротные каменные подклеты, обрушенные стропила. Иные остовы стояли забитые снегом до переводин. Другие зияли, выпотрошенные прихотью ветра, в них виднелись уцелевшие печи. Когда-то эти улицы кипели голосами веселий и ссор, погребальными плачами и первым плачем рождений. Теперь в развалинах горевал ветер, а люди, много поколений звавшие друг друга шабрами, расточились по острожкам, весям и волькам. Найдутся ли, подобно Котёхе с отцом?
– Нам повезло, – глухо прозвучал сквозь харю голос Кербоги. – Говорят, мёртвый город всё реже показывается из снега.
Светел едва услышал. Всё-таки Глызин ещё не покинула крупица надежды. На прибрежной площади, где некогда юрил торговый народ, стояла одинокая женщина. Рослая, величавая… издали немного похожая на бабушку Корениху.
– Дождись, матерь, – выдохнул Светел. Вскинул руку, приветствуя и прощаясь.
Матерь Глызина спокойно кивнула ему и помахала в ответ.
Поклон уходящему
Кружало Челобка, как все перепутные корчемные храмы, стояло на грельнике. Житие прибыльное, но суровое и неблагое. Без тёплых ключей, без шапки тумана. Только обширная, плавная впадина в снежной толще. Да сосны кругом глядят пусть обломанными, заметёнными, но – всё-таки соснами. Не глыбами стоячими, плохо отличимыми от каменных скал.
Ни Светел, ни скоморохи здесь ещё не бывали. Грельник, прикрытый с севера дыбистым склоном холма, казался уютным. Кружало – крепким, добротным. Не обериха какая, таящаяся в заглушье.
Здесь прямой путь на Киян расставался с дорогой, выводившей к великому шегардайскому большаку. У въезда во двор выстроилось с десяток саней, поставленных огородом.
– Кощеи, – сразу определил Светел. – Небось в Старые Отоки идут, ждать поезда выскирегского!
Румяный хозяин, как подобало, вышел к новым гостям.
– Пожалуйте, люди весёлые, – обрадовался харчевник. – Давно к нам потешники не захаживали!
– Мы, хозяин ласковый, люди не местные, обычая не известные, – памятуя воздержную Сегду, прибеднился Кербога. – Нам бы подкормиться, в тепле оттаять – да послушать, что новенького люди бают. А сильно играть не посягаем, поскольку здешней веры не знаем.
– Моя вера простая. Что гостям здорово, то и мне гоже, – отмолвил Челобок. – Рад я был бы ваши песни послушать, глумотворством скуку нарушить… Только назавтра походники уезжают, а ныне, уж не взыщите, именитый муж общество потешает.
– О! – Кербога встрепенулся внезапной надеждой. – Не Шарап ли?
Светел отвёл взгляд. Шарапа этого, в глаза не видав, он успел крепко невзлюбить. К его облегчению, другой скоморошни нигде не было видно.
– Выше бери, – сказал Челобок. И воздел палец, добавляя весу словам. – Витязь увечный песни поёт, с того и живёт. Хоробрствовал при Сече, там и посечен. Ныне сказы геройские по свету несёт.
Гудим легонько толкнул Светела локтем. Кербога тоже обернулся: вдруг товарищ?
Светел спросил безо всякой радости: