Что за мысли бродили у него в эти минуты в голове – не понять, да и Галине Андреевне не хотелось их понимать, ей казалось, что вся жизнь ее осталась позади, израсходована она подчистую, до конца – ничего светлого в ней не осталось, только темное… Одни темные страницы.
Слезы вновь полились по щекам Галины Андреевны.
В двадцать втором году у супругов Махно Нестора Ивановича и Кузьменко Галины Андреевны родилась дочка Лена. Фамилию ей дали старую батькину, подлинную – Михненко. Это было сделано на всякий случай, в целях безопасности: слишком уж броской была фамилия Махно. А Михненко – это обыденно, не привлекает внимания, а значит, безопасно.
Над батькиной головой начали сгущаться тучи: и Москва, и Киев вновь потребовали выдачи Махно, но Польша в выдаче отказала – в Варшаве были слишком сильны антирусские настроения. На всякий случай батьку из лагеря перевели в тюрьму – там все-таки стены покрепче, запоры понадежнее, и он не улетучится бесследно, как недавно улетучился гражданин Задов, он же – Зеньковский.
В варшавской прокуратуре появились сведения, что Махно, находясь в лагере, пытался подготовить восстание в Галиции (Галиция же, как известно, с 1918 года была частью Польши); обвинение, которое выдвинул прокурор Вассерберг, было нелепым – батьку он обвинял в сотрудничестве с советской разведкой. Услышав об этом, Махно лишь горько усмехнулся:
– Это просто чудовищно!
Тем не менее началось следствие. Длилось оно четыре месяца. К связям с советской разведкой Вассерберг приплюсовал еще одно преступление – заговор против Польши.
– Собственно, а какова цель у этого заговора? – недоуменно поинтересовался батька.
– Сместить законное правительство Польши, – сделав надменное лицо, ответил ему прокурор.
Тут батька начал загибать на руке один палец за другим:
– В жизни не имел никаких злых умыслов против Польши – это раз. – Он лихо притиснул к ладони один палец, затем рядом положил второй. – Два – именно я, Нестор Иванович Махно, находясь в полном здравии и уме, а значит, действуя сознательно, на две недели задержал Первую конную армию Буденного и тем самым не дал ей возможности вступить в Варшаву. Теперь – три. – Он загнул еще один палец, прижал его к ладони. – Мы, повстанцы, отказались идти воевать на польский фронт, отказались выступить против вас, за что были объявлены вне закона… Нас, объявленных вне закона, стали методически уничтожать. Эти мои действия вы считаете действиями против польского правительства? Эти или какие-то еще? – Батька яростно взмахнул рукой.
Прокурору Вассербергу крыть было нечем. Он был недоволен и работой своих помощников, и своей собственной.
Помощников он каждый день вызывал к себе в кабинет для накачки. Требовал от них:
– Ройте глубже, как можно глубже! У Махно в пуху не только рыло, а и вся задница. Это видно невооруженным глазом.
На «нарыть» ничего не удалось: по всем статьям выходило, что Махно невиновен. И тем не менее Вассерберг отправил дело в суд, рассчитывая, что, может быть, там всплывет нечто неординарное, неотбиваемое…
Он ненавидел Махно. Сам не понимал, за что конкретно, но ненависть эта сидела в нем настолько глубоко, что когда он видел батьку, у него даже менялось выражение лица: губы плаксиво опускались едва ли не к краю подбородка, а на глаза наползала слепая белизна, схожая с бельмами.
Была б у Вассерберга возможность повесить батьку, он сделал бы это не задумываясь. Без всяких приговоров.
Махно готовился, к суду основательно – понимал, насколько шатко его положение: здешние националисты, полные ненависти ко всем, кто пришел в Польшу с востока, – пусть даже самые безобидные беженцы, – обязательно постараются утопить его. Все зависит от суда и тех иностранных наблюдателей, которые будут присутствовать на заседании.
Батька, несмотря на мальчишеские замашки и неувядаемый вид ученика церковно-приходской школы, заметно постарел, брился теперь редко, в лагере занимался тем, что учился подшивать башмаки и из лыка и веревок плести летнюю обувь, – понимал, что это может пригодиться. Иногда глаза его влажнели и принимали страдальческое выражение – он вспоминал прошлое. Одновременно осознавал, что оно уже никогда не вернется, и жалел, что не смог остаться в нем. А надо было бы остаться, навсегда остаться, чтобы ни маяты больше не было, ни боли, ни ран, которые время от времени открывались на его теле, а внутри отгнивали кости.
Батька еще не знал, что болен костным туберкулезом.
На суд его привели под конвоем. Вместе с батькой доставили Галину Андреевну с маленькой дочкой на руках и двух не пожелавших уйти от своего предводителя повстанцев – Хмару и Домешенко. Прокурор Вассерберг на суде начал утверждать, что жена Махно побывала в советском посольстве и передала батькино письмо с предложением поднять восстание крестьян в Галиции. Из посольства же письмо попало во второе бюро польского Генерального штаба, проще говоря, в контрразведку. Махно, услышав это, расхохотался прямо на суде.
Когда ему предоставляли слово, он говорил по-русски.