В открытое окно влетела жирная осенняя муха и закружилась над лицом покойника. Сидевшая у изголовья женщина, повязанная черным платком, не глядя, отогнала ее рукой. Извечный жест матери, сидящей у колыбели ребенка. Но сейчас мать сидела не у колыбели, а у гроба сына, и жест ее, обычно такой простой и естественный, отозвался в моем сердце острой болью…
У двери сидела на табурете младшая сестренка Гриши, девочка лет четырех, босоногая, в ситцевом длинном, до пят, платьице. В руках у нее был большой ломоть хлеба, густо намазанный бекмесом. Девочка болтала ногами, розовым язычком слизывала с хлеба сладкий арбузный сироп и беспрерывно вертела лохматой головенкой, с любопытством разглядывая незнакомых людей. Случайно наши взгляды встретились. Девочка улыбнулась мне. Это была хорошая, доброжелательная улыбка, ясные, добрые глаза. Но больше всего в них было не доброты, не ясности, а неведения. Безмятежного, ничем еще не поколебленного неведения. А я за эти минуты узнал столько нового о жизни и смерти, что с необыкновенной силой позавидовал безмятежности девочки.
Селькора Гришу Найду похоронили не на деревенском кладбище, а на майдане — небольшой площади у сельсовета, рядом с могилой зарубленного в гражданскую войну белоказаками председателя сельревкома Назара Фориненко.
Среди тех, кто стоял у могилы в час похорон, мне как-то особенно запомнился старый Найда, отец селькора. Когда произносились речи, когда оркестр играл «Интернационал» и мы по команде Каупиня, вскинув к небу винтовки, тремя залпами салютовали товарищу комсомольцу, старый Найда стоял, вытянув руки по швам. Меня поразило своей неподвижностью его скуластое, изрезанное глубокими морщинами, цвета дорожной пыли лицо. И глаза его тоже были неподвижными, незрячими, словно засыпанными пеплом. В них виделись лишь страшное горе, неизбывная боль, окаменевший крик души. «Значит, есть на свете такое горе, от которого человек может окаменеть», — подумал я.
После похорон наш отряд разместили на отдых и ночевку в местной школе. В двух больших классных комнатах стояли новенькие парты. Присланный из Симферополя следователь областной прокуратуры, юноша комсомольского возраста, сказал мне и Якову:
— Вот об этих партах Григорий Найда и писал в своей последней заметке.
Следователь открыл портфель, извлек из него уже довольно пухлое дело об убийстве селькора и показал нам листок, вырванный из ученической тетради. Как начинающий литератор, я в то время никогда не расставался с записной книжкой и с разрешения следователя переписал в нее последнюю заметку Григория Найды. «Новые парты» — так она была озаглавлена. Григорий Найда писал:
«Вчера в нашу деревенскую школу привезли новые парты. Школа существует уже больше двадцати лет, а парт здесь еще никогда не было. В классе стояли длинные столы, вдоль них скамьи для учеников. А сейчас на каждых двух учеников будет парта. Как в городских школах. Так что начинаем жить по-человечески во всех отношениях. Когда привезли новые парты, посмотреть на них собрались все наши деревенские от мала до велика. Ребятишки, те просто онемели от восторга, а взрослые похвалили работу столяров: и материал хороший, и покрашены хорошо, а крышки даже лаком покрыты. Один наш колхозник, Терентий Худолей, уселся за парту и пошутил: «Раз такое дело, запишусь снова в школяры. Одно удовольствие на таких партах учиться». И я тоже сел за парту. Правда, она для меня теперь мала. Все же у меня на душе стало хорошо. И будто ребенку, мне захотелось почему-то понюхать парту. Пахнет она чудесно: запах смолы, краски, лака, такой веселый запах, что мне захотелось смеяться от радости, от…»
— Дальше уже ничего нет, — сказал следователь. — Тут как раз его и убили. Выстрел в окно — и конец.
— Стреляли из обреза? — спросил Яков.
— Из охотничьего ружья. Есть такая пуля «жакан», для крупного зверя.
— Метили в голову? — снова спросил Яков.
— Нет, в спину. Рана в области сердца…
— Надо найти убийцу.