Я вышел в коридор и стал смотреть в окно. Море утихло, и снег ослепительно сверкал. Мне было очень интересно узнать, что это за платок, который «что-нибудь да значит».
Младший лейтенант вышел из кабинета и сказал:
— Можете зайти к капитану.
Петр Сергеич что-то писал.
— Садись, — сказал он. — Я сейчас.
На столе сбоку лежал смятый носовой платок. Окончив писать, Петр Сергеич открыл ящик и аккуратно положил туда платок. Я заметил, что в ящике лежало еще несколько таких же платков и на всех была вышита маленькая зеленая стрелка.
«Что за зеленая стрела, и откуда так много платков, ведь у старухи нашли только один?» подумал я, но расспрашивать Петра Сергеича не решился.
— Ну, орел, — сказал он весело, — сегодня уезжаешь?
— Так точно, — ответил я.
— В Решму, что ли?
— В Решму, — подтвердил я, удивляясь: какая же отличнейшая память у капитана! Как-то давно, еще на «Серьезном», я рассказал ему, что родом я из Решмы.
— И мать у тебя там есть? Марья Петровна, кажется?
— Марья Петровна, — подтвердил я, удивляясь еще больше.
— Слыхал, она болеет?
— Да. Пишет, что больна.
— И у тебя двое братишек? — продолжал задавать капитан всщросы.
— Двое.
— Петюха-Митюха?
— Петюха-Митюха.
Ну и память же у человека!
— Марки, ты говорил, любят собирать?
— У нас вся улица марками занимается, — гордо ответил я. (Действительно, наша Приречная улица славилась собирателями марок на всю Решму.)
— Ну, ладно. А Решма твоя, кажется, древний город?
— Очень. Наш учитель истории, Иван Иванович, говорил, что Решме тысяча лет.
— Заводы в Решме есть?
— Перед войной химкомбинат отстроили большущий.
— В Решме железнодорожный узел?
— Да. На Москву поезда, на юг, в Сибирь…
— Так, так. Ну, ладно. Сегодня в пятнадцать ноль-ноль на север выходит шхуна «Чайка». Я могу на нее тебя пристроить. Дойдешь на ней до М., а там сядешь на поезд.
— Спасибо.
— Да… Если где увидишь свою знакомую, ту, что тебе дорогу показала, не зевай. И… — он поглядел в окно, барабаня пальцами по столу и что-то обдумывая, — и знаешь, паря, если мы с тобою до твоего приезда где-нибудь столкнемся, в поезде, скажем, или на вокзале, или еще где в другом месте, ты ко мне сразу не кидайся, не признавай. Надо будет, я к тебе сам подойду. А может, и не я, а кто-нибудь из моих к тебе придет. Он спросит у тебя… — обдумывал Петр Сергеич: — «Любите ли вы собирать марки?»
— Обожаю, — подхватил я.
— Вот, вот, — улыбнулся капитан, — так ты ему и ответишь. А он тебя спросит: «Нет ли у вас для обмена швейцарской марки достоинством в пятьдесят сантимов, 1888 года?» Ты скажешь: «Нет, такой нет, но я вам могу показать много других марок на выбор. Пойдемте, посмотрим мой альбом». Запомнишь?
Еще бы я не запомнил! Честное слово, капитан мне хочет дать какое-то поручение! Я обрадовался.
— Ну, а если ни я, ни кто другой тебя не встретит, приедешь в Н., заходи, — охладил мои восторги капитан.
В тот же день ровно в пятнадцать ноль-ноль шхуна «Чайка» снялась со швартов, вышла в открытое море и взяла курс на М.
В поезде все перезнакомились. Меня называли то «юным Нахимовым», то «лихим черноморцем», то «будущим адмиралом». Поезд не торопясь шел на север и с каждым часом приближался к Решме. Больше всего я подружился с одним молодым пареньком в кожаном пальто, во френче со споротыми погонами, в русских сапогах. Во-первых, он мне понравился потому, что тоже собирался слезать в Решме, где он работает в завкоме химкомбината, во-вторых — потому, что он был ранен и контужен на Тамани, а в-третьих — потому, что он был поэт. Он сам мне показывал свои напечатанные стихи и читал с выражением. Стихотворения были, правда, не про флот, а про сухопутные части, но в одном из них очень здорово описывалось, как боец на плечах вынес раненого командира. Под всеми стихами стояла подпись «Прокофий Прохоров», и он этим совсем не гордился, а наоборот, просил, чтобы его все попросту называли Прошей, потому что ему всего двадцать четыре года и он не может еще быть «Прокофием Петровичем». Даже меня он заставлял называть себя Прошей, а сам называл меня «Ваня, русский моряк».
Он выбегал на станциях и покупал то кусок колбасы, то булку, то жареную курицу и всегда угощал и обижался, если я отказывался от угощения. Он сказал, что собирается описать меня в своих стихах, но я все говорил, что меня незачем описывать и я просто сгорю со стыда, если увижу свою фамилию в газете. Тогда он взял с меня слово, что я обязательно зайду к нему в гости.
Другие пассажиры тоже никогда не садились без меня за еду и всегда приглашали меня то к завтраку, то к обеду, то к ужину. Ну, и я не оставался в долгу — вынимал из мешка кусок сухой копченой колбасы или банку консервов, и мы сидели по целым часам, разговаривая, а мимо окон бежал еловый лес, густо засыпанный снегом, или скользили белые березки.
Наконец на пятый день замелькали знакомые названия станций, и я уже ни с кем больше не разговаривал, а все время стоял у окна.