К лешему «шао шелат». Мне бы чего попроще, – думает Стефан, уставившись в затянутое тучами небо. – Мне сейчас нужно твёрдое, как скала, тяжёлое, как свинец, непререкаемое, окончательное, бесповоротное «да». Я хочу точно знать, что всё отменил и с нами никогда не случится вот этой дряни, которая пришла рассказать о себе. Что я здесь останусь и мой город не станет мёртвой тенью себя, обглоданным чистым остовом, в котором больше нет ни духа, ни сердца, а только аккуратные улицы и дома, и прохожие с пустыми глазами, заживо съеденные, выпотрошенные до последней искры, изъятые из вечности навсегда.
Город обнимает Стефана всем огромным собой, шепчет в ухо почти человеческим голосом: ты чего? За меня не бойся. Я же город, я не умру никогда.
– Да конечно ты никогда не умрёшь. Ты бессмертный, тайное сердце этого бедного мира, лучший из человеческих городов. И я никуда от тебя не денусь, больше никогда не уйду. Если не станет мне в этой реальности места, как примерещилось, в вечность тебя с собой заберу, – вслух говорит Стефан и сразу чувствует: это правда. Я сейчас чистую правду ему сказал!
Ладно, – думает Стефан, – тогда нормально. Если я смогу утвердить его в вечности, то ещё ничего. Но всё-таки этого мало. В вечность уйти любой дурак может. Нам бы обоим ещё тут побыть. Мы же, в сущности, только начали. Только как следует разыгрались. Только во вкус вошли.
– Отнеси меня в дом, – просит он город. – А то я в отмену все силы вбухал, включая обычную мышечную энергию, от которой всё равно никакого толку, она не для того.
И уже лёжа не на земле, а на своём диване, привычно качаясь счастливой щепкой в неизъяснимых волнах, признаётся:
– Чучело я нелепое. Вроде старый и умный, а испугался, как новичок. Теперь самому смешно… когда-нибудь станет, надеюсь. По идее, однажды должно.
Восьмое море
невыносимо зелёного цвета, цвета зеленой винтовки, штормового зелёного цвета, цвета яркий шартрез
Я
Проснулся в своём старом доме, причём похоже, что человеком, иначе с чего бы у меня ощутимо ныло колено, голова трещала от собственной тяжести, и было – не то чтобы по-настоящему трудно, скорее просто непривычно дышать. Это, с одной стороны, совершенно нормально, двойственность природы даже моими темпами не пропьёшь. А с другой, не очень-то оно и нормально: человеком я не становился аж с самой зимы. Уже начал думать, может, больше и не придётся – ну мало ли, вдруг зажило, прошло, как-то само отвалилось, хотя я пальцем о палец для этого не ударил. В смысле, так и не сжёг единственное из оставшихся у меня имён, смешное прозвище, которое Стефан два года назад специально вспомнил, потому что я его попросил. Тогда мне пришлось снова стать человеком для дела; как вспомню то дело, так вздрогну, но ладно, главное, я его давным-давно завершил.
По уму, «Иоганна-Георга», связывающего меня с моей человеческой биографией и, получается, самою сутью, следовало бы сразу же после этого сжечь, как я поступил с прочими именами и прозвищами. И снова сделавшись безымянным, постоянно, без нелепых мучительных сбоев оставаться – демоном? наваждением? духом? волшебным чудовищем? – короче, тем, что я есть. Но я оставил «Иоганна-Георга» из какого-то смутного суеверного чувства, как опасный, а всё-таки оберег. Типа если вдруг мне и правда суждены на роду сплошные страдания, как молодая дура-цыганка зачем-то однажды на улице мне, ещё школьнику, посулила, пусть они будут такие – понятные, непродолжительные, контролируемые, с заранее предопределённым счастливым финалом, в котором я добираюсь до Тони, а он открывает бутылку и разрезает пирог.
Ну, то есть да, я – дурак суеверный, что в моём нынешнем положении так смешно, что, пожалуй, уже не очень; с другой стороны, Стефан однажды рассказывал, что суеверных даже в высших мирах полно. Те же Вечные Демоны никогда не кричат на рассвете и не наступают на следы своих мертвецов.
К тому же мне нравится превращаться. Не в человека, конечно, а после, снова в себя самого. Медленно, постепенно, вдох за вдохом, шаг за шагом меняться, становиться неведомым, непонятным даже мне существом; изнутри наблюдать, как тяжёлое смертное тело, рождённое для боли, тоски и тревоги, растворяется в невесомую чистую радость, сгущается в непроглядную тьму, разгорается вечным неугасимым разноцветным холодным огнём.
Ради этой остроты ощущений имеет смысл пару дней потерпеть себя-человека; впрочем, просыпаясь от тяжести собственных рук и боли, которую с отвычки причиняет даже дыхание, я так не считаю. А неизменно говорю себе: идиот, на хрена мне такое счастье, давно пора это глупое прозвище сжечь.
В общем, я проснулся, судя по ощущениям, человеком, но почему-то таким счастливым, каким даже получившийся из меня беспредельно жизнерадостный демон бывает не каждый день. И вот это уже ни в какие ворота. Или человеком, или счастливым, это несовместимые вещи. Ну то есть были несовместимые. До сих пор.