Читаем Земля Гай полностью

— Я?! — взвизгнула Михайловна и выволокла наконец Ваську из–за стола. — Я — воровка? Какая ложка?! Я никакой ложки в глаза не видела! У тебя и в помине серебра не было! Сам — вор, так он и других всех ворами считает!

— Воистину, кто в чем обвиняет других, тот грешок у него самого за душой. В чужом глазу соринку видит, в своем — и бревна не заметит, — вставила Кузьминична с неожиданно умным видом.

Бранясь, Михайловна захлопнула за Васькой дверь, вышвырнув ему вслед костыль. Вернувшись, она ожесточенно хлопнула залпом водки.

— Напыздник–то сними, — неожиданно выдала Кузьминична, заметив на Михайловне передник: иногда, очень редко, она выдавала неожиданные слова.

— Што?! — взревела Михайловна, — ты на меня матюкаться будешь?!

— Э-э, бабки… — протянул захмелевший Панасенок, — мне тут снова сон приснился…

— Наснится тебе! Один уже приснился — может, хватит? Хватит тебе пожара? Так тебе и надо, нечего было коммунистов ругать! — Михайловна распалилась — не остановить.

— Да мне не про себя сон приснился — про вас…

Но его никто не услышал.

Разошлись за полночь. Кузьминична, расстроенная и больная, едва доплелась к себе и, забыв раздеться, упала на кровать.

Но ей не спалось. Голова непривычно гудела. Мыслей не было, и понять, отчего так тяжело на душе, она не могла. Могла только лежать и чувствовать.

Потом боль физическая заслонила боль душевную. Бабка ворочалась, ворочалась, кряхтела, не зная, как лучше расположить на кровати свое тело: ноги с негнущимися почти, больными суставами. В темноте и маете ночи они казались ей непропорционально большими, чужими даже на ощупь и одновременно с этим — родными и требующими заботы, как два тяжелобольных ребенка. Только она уложила ноги, как вышло, что плечо неудобно подвернуто. Затекла рука — распухли мизинец, безымянный и средний пальцы, будто кто–то, забавляясь, мелко–мелко колол их иголками. Кузьминична попыталась вывернуться, но у нее не вышло, и вместо того, чтобы расправить плечи, выпростать руку, она беспомощно уткнулась лбом и носом в подушку. Бабке стало нестерпимо жалко себя. Она попыталась сказать какую–нибудь самую простую, самую знакомую молитву: «Господи, Господи…» — но слов не было. Только сиреневые цветочки разрослись пуще прежнего.

Слезы навернулись Кузьминичне на глаза, нос заложило. Она попыталась всплакнуть, но сдавленная грудь не выпустила плач. Бабка стала проваливаться куда–то лбом сквозь подушку… Она в ужасе открыла глаза.

На ее кровати сидели святые. Мужчины и женщины. Они выглядели как люди, но очи, очи у них были иные. Святые ласково глядели на Кузьминичну. Кузьминичне было так просто лежать рядом с ними. Они что–то говорили ей, а Кузьминична улыбалась беззубым ртом. Они говорили все хором что–то очень важное и нужное, и в какой–то момент ей стало страшно, что она пропустит — не вспомнит утром их слов. Кузьминична даже приподнялась на локте. Ухо выхватило фразу:

— Ты думаешь, когда люди хвалят тебя, это они тебя хвалят? Нет, это они Господа хвалят.

Бабка уцепилась за нее, начала повторять про себя, как в детстве стишок, чтобы запомнить. Ей захотелось спать, голова стала клониться к подушке. Кузьминична и вовсе испугалась своей бестолковости, беспамятства, заметалась на кровати, пытаясь прислушаться сразу ко всем — за что же ей такая честь? И тут какая–то святая сказала ей:

— Ты же — Богородица. Ты — Богородица.

И до того Кузьминичне стало радостно, светло… Не потому, что она лучше всех, выше всех, а потому, что она наравне со всеми. И все мы, люди — Богородицы, Иисусы, и спасение близко.

И увидела себя Кузьминична сидящей на кровати с чем–то в руках, как у цариц на картинах — держава и скипетр, — так и у нее. А на голове — венок. Светящийся, как нимб.

Глава 11

Утром Михайловна по привычке открыла глаза в шестом часу.

Кряхтя, спустила с кровати ноги, нашарила впотьмах ногами тапочки. Стащила со стула рядом с кроватью одежду. Надела чулки, прихватив их над коленками специально сшитыми резинками, теплые панталоны. На сорочку натянула платье, сверху кофту. Надела на чулки шерстяные носки. Подумав, не спеша стащила чулки и панталоны, натянула теплые рейтузы. Заколола гребешком волосы, повязала платок, морщась, потерла виски: голова гудела. У дверей уже натянула старый пиджак на кофту, вышла в сени. В коридоре вдела ноги в старые резиновые сапоги с обрезанными голенищами — в галоши, взяла в руки подойник… И сползла вниз, опустилась на ступеньки, села, выпустив из руки подойник. Он шумно скатился с трех барачных ступенек.

Кузьминична, разбуженная резкими звуками, привычно потянувшись за молитвенником, обнаружила на форзаце записи, сделанные ее собственной рукой. Первая гласила: «Когда люди меня хвалят, они хвалят не меня, а воздают похвалу Богу», вторая — «Каждый может сказать: я — Богородица, я — Иисус Христос».

— Наверное, по радио услышала умные мысли, — решила Кузьминична, разговаривая сама с собой.

Хотела было отложить книжку, но помедлила:

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дом учителя
Дом учителя

Мирно и спокойно текла жизнь сестер Синельниковых, гостеприимных и приветливых хозяек районного Дома учителя, расположенного на окраине небольшого городка где-то на границе Московской и Смоленской областей. Но вот грянула война, подошла осень 1941 года. Враг рвется к столице нашей Родины — Москве, и городок становится местом ожесточенных осенне-зимних боев 1941–1942 годов.Герои книги — солдаты и командиры Красной Армии, учителя и школьники, партизаны — люди разных возрастов и профессий, сплотившиеся в едином патриотическом порыве. Большое место в романе занимает тема братства трудящихся разных стран в борьбе за будущее человечества.

Георгий Сергеевич Березко , Георгий Сергеевич Берёзко , Наталья Владимировна Нестерова , Наталья Нестерова

Проза / Проза о войне / Советская классическая проза / Современная русская и зарубежная проза / Военная проза / Легкая проза
Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее