Городские власти в качестве мыла и воды обеспечивали трущобы отличными школами, детскими садами и филиалами библиотек. И на том останавливались, у бордюра человеческой жизни. Они очищали и дисциплинировали умы детей, но их тела они бросали в канаву. Поскольку в районе Харрисон-авеню совсем нет парков и почти нет детских площадок, – в моё время не было, – а то, что есть, вырвали у города энергичные общественные деятели, не имеющие никакого отношения к городским властям. Неудивительно, что мусорщик не отличается скрупулёзностью – он берёт пример со своих хозяев.
Жаль, что такое происходит в одном из самых просвещённых городов – Бостоне. Если мы в двадцатом веке не верим в бейсбол так же, как в философию, то мы не усвоили урок современной науки, который учит, среди прочего, что тело – это ясли души, инструмент нашего нравственного развития, тайная схема нашего извилистого пути от червяка к человеку. Великим достижением современной науки, которым мы так гордимся, стала расшифровка кода органической природы. Поклоняться фактам и пренебрегать научными выводами – значит аплодировать драме, не принимая близко к сердцу её мораль. И мы точно поступаемся моралью, когда пытаемся сделать из мальчика героя такими чужеродными инструментами, как грамматика и алгебра, презирая при этом самое подходящее орудие для его духовного развития – его собственное тело.
У нас не было особой причины переезжать именно на Довер-стрит. Это вполне могла бы быть и Эпплпай Элли. Потому что мой отец вместе с товарами, фурнитурой и деловой репутацией своего магазина на Уилер-Стрит продал и все свои надежды когда-либо заработать на жизнь торговлей бакалейными товарами; и я сомневаюсь, что ему за них накинули хоть один серебряный доллар сверху. Нам нужно было где-то жить, даже если мы не зарабатывали на жизнь, поэтому мы приехали на Довер-стрит, где жильё было дешёвым; под этим я подразумеваю, что арендная плата была низкой. Итоговая стоимость жизни в этих съёмных квартирах, с точки зрения человеческого счастья, оказалась весьма высокой.
Наш новый дом состоял из пяти маленьких комнат, чтобы попасть туда, нужно было подняться на два лестничных пролёта и пройти по длинным тёмным коридорам. В «гостиной» грязные обои свисали со стен лохмотьями, кусками отваливалась штукатурка. Одна из спален была абсолютно тёмной и герметичной. Окна кухни выходили на грязный двор, задняя часть которого упиралась в тыльную сторону жилого дома. Нам принадлежала, наряду с пятью комнатами и преимуществом прохода по коридорам, полоса пространства наверху длиной с бельевую веревку, натянутую через двор, и шириной с дугу, которую описывает на ветру постиранное в понедельник бельё.
Первая маленькая спальня предназначалась мне, у меня была только одна соседка по комнате – моя сестра Дора. Мышь не смогла бы долго уворачиваться от кошки в этой комнате, но мы всё же нашли место для узкой кровати, причудливого комода и маленького столика. Из окна открывался беспрепятственный вид на склад пиломатериалов, за которым хмурились потемневшие стены фабрики. Забор склада украшали театральные афиши и иллюстрированная реклама табачных изделий, виски и запатентованного детского питания. Когда окно было открыто, в него врывался постоянный поток шума – лязг и дребезжание трамваев, перемежаемое скрежетом механизмов, грохотом пустых вагонов или гулом тяжелых грузовиков.
Здесь было ничуть не хуже, чем в других местах, где мы жили с тех пор, как покинули Кресент-Бич, но я уже не испытывала прежнего восторга от близости трамвайных путей и дуговых фонарей. Думаю, на меня удручающе воздействовал сам дом.