— Шнель, шнель! — кричал немец, весь в черном, с серебряными нашивками на рукавах, должно, главный их, показывая рукой на коридор, выходите, мол. Второй немец считал: — Айн, цвай, драй…
Считать по-немецки Поночивна умела — дети так дразнились, запомнила. Она стояла у дверей, ее первой вынесло в коридор. Немец досчитал до двадцати и закрыл двери класса. «Ну вот, теперь расспросят, кто и за что, и отпустят, — утешала себя Галя. — Матка, скажу, драй киндер дома ждут. К вечеру и дома буду, кулешику наварю, постираю, что спешно, а то Шуляк проклятый завтра снова в поле погонит…»
Но никто ни о чем не расспрашивал. Их вывели во двор и стали загонять в крытую машину. Поночивна все старалась с краю оказаться, вдруг случится кому из старших про детей рассказать, и среди немцев есть люди, сжалятся и скажут: «Иди, матка…» Она была уже в машине, когда с крыльца сбежал молоденький офицерик, красивенький такой, как куколка, глаза голубые, а лицо — картинка.
— Паночку, пить, вассер, вассер! — запричитала она, показывая на колодец в глубине двора. Вода лишь зацепка, а там и про детей скажет. Офицер засмеялся — весело так, по-мальчишески:
— На небе напьешься, тетка…
Из здешних немцев, наверное, потому что говорил по-украински чисто, как учитель. Он стоял рядом с машиной и поигрывал пальцами, будто перчатки надевал. А пальцы у него длинные и белые, как глисты. Немцы вскочили в кузов, заслонили спинами и школьный двор, и красноармейца в петле, и небо. Дула автоматов уставились на арестованных, будто высматривали, кого первым на тот свет отправить. Хлопнули дверцы кабины, машина тронулась.
— В лагерь, должно. Тут тесно стало.
— Сказано ж, куда везут… Эх, простить себе не могу, что вот так — как курку дурную!
— Молчать, швайн! — гаркнул немец, и голоса умолкли. Только женщина в углу кузова вздыхала или всхлипывала.
Вспомнила Галя, что она так и не выбрала семян из огурцов. Оставила с лета десяток желтяков на грядке, лежали они, как поросята в ботве, а ей все некогда, так дети и расшвыряли — в войну играли. Придется весной по соседям бегать, а разве всего напросишься? Любила Поночивна, чтоб каждое семечко у нее свое было, не заемное. С лета собирала семена из огорода и цветника, в узелки связывала, а узелки от мышей за притолоку прятала. Зимой не знала слаще дела, чем развязывать каждый узелок и семена перебирать. Каждое семечко в пальцах подержит, будто голубит: «Из каждого-то росточек с теплом проклюнется…» Помидорными семенами запаслась-таки. Ходила к золовке в Пручаи, а у той помидоры — желтые, сладкие, как мед, и большие — с два кулака каждый, из степи к нам попали. Галя и сорвала один перезрелый, красавец — хоть на выставку, подумала: семян соберу. Так и сделала. Дождется березня[12]
— посеет в старое корыто. О будущей весне с радостью думала, даже в машине, которая на смерть ее везла.Осень Галя тоже любила. Хоть и хлопотно. Только про осень вспомнила — сразу динь-динь, мысли одна за другой: давно тряпку не смывала, которой огурцы в бочке прикрыты, небось закисла. Лук выбрала, на грядке оставила, чтоб просох. Вчера ливень был проливной, заливал все, а сегодня, как говорится, и покойник покается, что в такую пору отошел, — солнышко вовсю светит. Завтра можно и лук вязать. Фасоль в погребе, собранная, но не лущеная, все руки не доходят. А картошка еще на грядке, вспомнила — как в сердце кто уколол. Без нее картошка сама не выроется. И ничего-то без нее не сделается. Просо в стожке возле хаты не молочено. У других дома мать есть либо свекровь там, золовка или еще какая молодица, у нее ж никого. Как тут помрешь, ежели столько работы и все на одни руки?
Машина свернула с шоссе, промелькнули крайние хаты Листвина, и пошел разматываться клубок отглаженной вчерашним ливнем полевой дороги. Оранжевое солнце садилось в тлеющий угол горизонта — все обещало сухой и погожий день.
— Вишь, к Днепру нас везут — окопы рыть.
— Наши нажали — мечтает немчура на днепровских кручах отсидеться. Я им накопаю…
— С окопов сбежать можно. Это не тюрьма.
— Ой, не тешьтесь, люди добрые, в Провалье нас везут!..