Комендант с переводчиком сели в машину и уехали, даже не взглянув на старосту. Солнце садилось. Шуляк дождался, пока оно совсем спряталось в ворохе туч, и вышел из-под петли. Солдат, стоявший на часах у сборни — теперь комендатуры, проводил его сонным взглядом, но не сказал ничего. Шуляк поплелся домой. Лиза лежала в спальне лицом к стене, делая вид, что спит, хотя дышала не так, как дышат во сне. Степан прошел на кухню. За столом под лампой, отбрасывающей ровный желтый круг света, сидел похожий на пономаря дедок — староста с Орловщины и читал Библию в толстом кожаном переплете. Дедок был грамотный, знал по-немецки, и Степан приютил его, втайне надеясь, что отступать дальше они будут вместе и он, можно сказать, заимеет личного переводчика. Но оказалось, что дедок и не собирается спасаться в иных краях. Он предусмотрительно запасся документами на чужое имя и теперь, отдохнув под теплой кровлей его дома, намеревался бесследно кануть в людском потоке.
Шуляк внес из коморы бутыль самогону и кусок сала. Чарки теперь не убирались со стола. Они выпили, не чокаясь, как на поминках, слепом налили и снова выпили.
— Ну что, дед, вычитал там? — Степан кивнул на Библию. — Скоро царствие небесное?
— Сидели Ирод со Спасителем. Ирод заплакал: «У тебя, господи, полон рай, а у меня в пекле — никого!» Спаситель и отвечает: «Придет час, и ты свое пекло заполнишь». Вот время это и подошло. Люди от религии отвернулись. А еще сказано: двое придут и уйдут, а третий придет и останется навеки. Это о двух войнах на нашем веку. Надо затаиться, залечь и ждать, пока третий подойдет, а уж тогда наша возьмет, власть наша будет.
— Что б тебе, дед, в сорок первом такое вычитать — не пришлось бы теперь пятки салом мазать…
— Е-е-е, каждому человеку от бога своя радость. Я им так сала за шкуру залил — до морковкина заговения помнить будут. Мой батюшка, покойник, царство ему небесное, сорок десятин земли имели. Не земелька — золото. После революции наши босяки землю ту — по шматочку, а мне, единственному наследнику, — вот такенную фигу! — Дедок на двух руках изобразил, какую именно, и показал через стол Шуляку. — Так я каждого, кто на мое добро спокусился, и детей ихних, и внуков досыта земелькой накормил…
Дедок чиркнул ладонью поверх лысой черепушки. Степан снова налил в стаканы. Гость взял стакан в руку, но рука дрожала, и жидкость расплескивалась на стол. Он схватил стакан обеими руками и загнусавил твердым, но уже дребезжащим голосом:
— Помогай вам бог в доме, в дороге и в далеких краях, вам и чаду вашему. И да будет он с вами везде, силой своей святой поможет, порфирой укроет…
Дедок обеими руками поднес стакан ко рту; водка стекала по уголкам губ, капала с бороды. Он поставил недопитый стакан, опустил голову, упершись морщинистым лбом о край стакана, и заплакал жалостливо, протяжно, как ребенок; то был даже не плач, а причитание без слов над безвозвратно погибшей жизнью изменника, оборотня, а теперь — вечного перекати-поля, причитание, помноженное на мутный страх за пустую, никому не нужную жизнь. Это было причитание и по нему, Степану. Шуляк поднялся, попятился к дверям. Надтреснутый голос деда резал без ножа. Подкапывал под корень. Выносил приговор. Кричал правду в глаза. Не оставлял никакой надежды на будущее, кроме одной — смерти.
— Грядет царствие небесное, но нас с тобой там не будет, потому что имена наши навеки вычеркнуты из книги жизни…
Шуляк хлопнул дверью. Стояла черная как уголь ночь. «Вычеркнутые из жизни…» Проклятый дед, более страшного никто и никогда не говорил ему. Будет новая жизнь, будет, но между живущими и им, Степаном Конюшей, пролегла огненная река, которую уже не обратить вспять. Тот берег реки освещен солнцем будущего дня, а его, Степанов, берег неотвратимо уплывает в ночь. Зови, падай на колени, протягивай руки — никто не оглянется, никто не скажет — вот этот с нами. Потому что жил неправедно. Если бы все начать сначала!..
Шуляк огородами обошел развилку дорог, чтоб не встретиться с полицаями, стоявшими на часах, и вскоре был уже у хаты Поночивны. Почти так же, крадучись, пробирался он к ней, молодой, двадцать лет назад. Что-то обожгло его у самого сердца, будто старую болячку прорвало, но впервые за долгое время боль была живой. Все начать сначала, тревожно и радостно билась мысль, не такой уж он пропащий. Он пойдет по селу от хаты к хате: «Товарищи, простите… Отцы родные, простите…» И ночь вокруг посветлеет, взблеснет и протянется через огненную реку лучик в его завтрашний день, пусть всего лишь тоненький лучик, но так уже можно дышать.