Немцы скрутили голову последней Лавруниной курице и теперь, гортанно перекликаясь, подходили к хате. Поночивна, прижавшись спиной к стене, пятилась вдоль хаты к огороду.
— Пойдемте, дедуня. Помогу, вам — на горку…
— Ступай, дочка, ступай, — молвил Лавруня, не поднимаясь с завалинки. — Ты иди и деток веди, а я свое отходил. По мне теперь хоть сама земля дыбом встань. Только, девка, не давай себя из родной грядки вырвать, в чужину завезти. Тьма эта черная пройдет, Галя, а мы — будем жить…
— Бывайте здоровы, дедусь, спасибо за жернова, — только и выдавила из себя непослушными губами.
— Ступай с богом.
И отвернулся, будто собирался подремать на солнышке, а ему все мешали. Тут один из немцев подошел к крыше, пыхнул зажигалкой — бледный под солнцем огонек озорно побежал по соломе. Медленно поднимался Лавруня с завалинки, будто на горбатой своей спине родную хату поднимал. А когда выпрямился, взлетела в его руке клюшка и упала тяжелой рукоятью прямо на голову поджигателя:
— Ты ее ставил, собирал, бревнышко к бревнышку, гадова твоя душа?! Да чтоб тебе в землю на два аршина провалиться! Чужое добро паскудишь, гитлерюга проклятущий!
Ни полицаи, ни солдаты не ждали от полуживого деда такой прыти. Немец, стоявший рядом с Лавруней, отскочил и нажал гашетку автомата.
Лавруня упал на землю без стона, без звука, тихо, как скошенная трава.
А Поночивна рванулась по склону оврага, прижимая к груди ребенка и торбочку с мукой. Не разбирала дороги, продиралась сквозь стену шиповника и терна и все ждала, что вот-вот стальные шмели вопьются в тело. Когда ж выбралась по косогору на улицу и оглянулась, Лаврунина хата пылала внизу, как свечка. «Тьма эта черная пройдет, Галя, а мы — будем жить…» — вспомнила слова деда и заплакала: некому Лавруне и глаз закрыть.
Поночивна перебежала через леваду по тропке, вдоль оврага, пробралась к своему огороду, а там, поминутно оглядываясь, — к хате. Двери были заперты. Постучала в окно. Открыл перепуганный Сашко:
— Ой, мамо, где вы так долго? Мы боялись, что вас угнали. Приходил староста с полицаями, дверь в погреб выбили, думали, вы в погребе спрятались. Говорили, как вернетесь, всем идти к управе, в колонну. А если не пойдем, хату спалят.
— А полицай рушник с иконы снял! — Слезы горошинами катились по замурзанному личику Андрея. — Я в рушник вцепился, а он меня ударил головой об лежанку.
— На Батыеву гору подались, сказали, еще зайдут.
Поночивна вспомнила покойного деда Лавруню, хатенку его в огне — и холодный пот прошиб: что она с малыми детьми без своего угла делать будет? Но и в лапы к ним нельзя идти — лучше уж живыми в землю. В Провалье, под пулеметы, либо в Германию — вот что такое их колонна. Голова как чумная стала: что взять, куда бежать? Но тут же опомнилась, приструнила себя: некому тебе, Галька, караул кричать, не от кого милости ждать.
— Сашко, Андрейка! Живо надевайте все теплое. Кролей выпускайте, пусть по двору бегают, в клетке с голоду помрут. А я сидор соберу, да и ноги на плечи…
Бросила в мешок торбочку с мукой, что у Лавруни смолола, из ларя выхватила две припрятанные хлебины, кусок сала (кума детям принесла), немного пшена и маку отсыпала, картошки бы еще — хоть на первый случай сварить, да как ты ее возьмешь, ведь не сто рук, из одежи зимней, что получше, прихватила… Того-сего, и уже, глядишь, целый тюк. Мешок через плечо, на вторую руку — Телесика, Андрейка за полу держится, а Сашку приказала козу вести. Чисто как цыгане. Пошла овражком к Днепру, а тут из-за кустов вдруг немецкий гогот. Едва успела Галя с козой и детьми нырнуть в поросший калиной ров — немцы прошли так близко, что хоть здоровайся с ними. А через высотки полицаи перекликаются. Страшно Гале: дети не орехи, в карман не спрячешь.
— Мама, а тут в круче дядька Юхим блиндаж выкопал. Такой блиндаж законный, что хоть ты бомбу на него швыряй, не прошибешь. Мы в войну тут играли и нашли. Дядька до самого оврага гнался за нами, убил бы небось, ежели б догнал…
Ухватилась Галя за слова сына, как голодный за ложку. Хоть и не роднилась с братом отца — скупой и хитрый очень был. Баба Марийка и ей и детям роднее родного дядьки всегда была. Да и то, лучше добрый сосед, чем плохая родня. В голодную весну они с Данилом чуть было не пропали, уж с трудом и на свет белый глядели. Данило лягушек ел, а Галю от них выворачивало наизнанку, может, потому, что Сашка тогда носила. Если бы не ребенок, ни за что не пошла бы к дядьке — так ведь он, бедняжка, торкается в животе, есть просит. Ноги у Гали как колоды, едва взобралась на гору. Дядька бедняком никогда не был, маслобойку держал. Но едва про колхоз объявили — тут же колхозником обернулся. Коней отдал, а хата, как игрушка, и скотина, и сараи, и хлев, и даже маслобойка — все при нем осталось. Пристроился конюхом в бригаде — обедать только на лошадях ездил, воз сверху соломкой притрусит, а под соломой — овес или отруби, домой везет.