— Ах ты, шлюха, подстилка немецкая!.. Твой Курт натешился, как хотел, — только ты его и видела. А сук для нас обоих уже готов. Большевики вернутся — и тебе и мне веревки не пожалеют. Деньки наши считанные. Кричи! Что ж не кричишь?
Шуляк рванул на Фросине сорочку, заскрипел зубами. Да, только вот так, насильничая, он снова чувствовал свою мощь, свою власть. Фросина стихла и простонала:
— Руки, дурень, пусти, больно…
Шуляк отпустил, готовый тут же снова схватить, скрутить ее, но Фросина руками обвила шею, жарко прилипла к нему.
— Губ не кусай, как я завтра на люди покажусь!
— Завтра никого в селе не будет, — хрипел Шуляк, взлетая на гребень волны, которой и ждал и боялся, потому что после нее снова настанет трезвое похмелье. — Завтра в селе будем только мы одни…
2
Галя наказала старшеньким за домом приглядывать, да от погреба чтоб никуда: кто знает, когда стрельба снова может начаться. А сама Телесика на одну руку, в другую — торбочку с зерном — и в овраг, к деду Лавруне. У Лавруни жернова еще дедовские, как-то еще до войны, подвыпив, хвалился, что те жернова столичный музей будто бы у него за сто тысяч покупал, только не отдал, потому — не продаются… И вишь, пригодились, легче они, сподручнее, чем у нее. Те, как покрутишь день, согнувшись в три погибели, так к вечеру уж и не знаешь, на каком свете живешь. Идти на хозяйственный двор, к ветряку, страшно. Полицейские там толкутся, а тут еще вчерашний разговор со старостой. Нет бы сдержаться ей, по шерстке погладить, а она — супротив. Ведь дети на руках, понимала все, но не смогла после «курорта», на который ее Шуляк отправил, с языком своим совладать.
Бежала Галя по улочке, как по угольям босиком: немцы на мотоциклах шныряют, от реки в степь железные баки — понтонами называются — волокут, на таких они через Днепр от наших драпали. Отрядов обозных что жуков майских — а их Галя на дух не переносила: где увидит, бывало, на дереве — десятой дорогой оббежит. Тревожно в селе, пожалела, что Сашка и Андрейку одних оставила. Разное бабы говорили: мол, эвакуируют людей или в Германию погонят. Одинаково: добра не жди. Как ни прикидывай, надо хоть каких-то лепешек испечь, все будет, что детям на зубок положить.
Лавруня сидел на солнышке под хатой. Закутанный в одеяло, походил он на осеннего шмеля, за ночь окоченевшего так, что ему никакое солнышко не поможет. Говорили люди, что Лавруня едва ли оправится после старостиных кулаков: что-то внутри ему Шуляк отбил. Но не гадала Поночивна таким вот деда увидеть.
— А я к вам зерна смолоть, — достала бутылку из-под фартука. — И молочка козьего принесла, оно от всех болячек помощь.
— Принесла б лучше, дочка, молочка от бешеной коровки, — едва вымолвил Лавруня, а потом долго еще кашлял, будто всего себя выкашливал, нутро выворачивал. — Душу согреть…
— Душа едва в теле держится, а все — об чарке, — вздохнула Поночивна.
— Э, дочка, как выпью, так весь свет жалко. А на похмелье…
— Зря вы это, дедуня. Свет ни на вас, ни на мне не кончается. Пусть мы горе мыкаем, но наши дети другую жизнь увидят.
Галя в сенцах жернова крутила, Телесик по двору за курами ковылял, ножка у него все еще не сгибалась в колене. Лавруня на завалинке что-то мурлыкал. Спина у Гали одеревенела уже, ни согнуться, ни разогнуться, но не давала себе роздыху, спешила, дети одни дома остались. А тут желоб забился.
В тишине, как рокот далекого самолета, слышался из села то ли плач, то ли стон. Встревоженная, Галя с трудом, чуть не на четвереньках, выползла на подворье. Хата Лавруни притаилась внизу, в морщинистой ладони глубокого оврага. Надел этот громада определила еще его отцу, когда вернулся домой после двадцати пяти лет солдатской службы. А гам все катился от ближних улиц по склонам, нарастая снежной лавиной, но внизу рассыпался — ни словечка не разобрать. Ухнул выстрел, замычала корова, кто-то бежал по улице, кованые подошвы гулко топали по твердой земле. Галя вернулась в сени, вытрясла муку из корытца в мешок. Когда снова выбежала на подворье, увидела, как по косогору тропкой, прямиком к хате, спускаются Костюк и еще двое — немцы. Схватила Телесика на руки и остановилась посреди двора как вкопанная. Немцы обвешались курами, как удачливые охотники. Сразу же приметили и Лаврунину рябку, с гоготом, приседая, погнали курицу в угол двора. Костюк опустился на колени под тыном:
— Дай, дед, воды напиться. Печет по-летнему, ма-ать вашу, дождь будет.
— А кой черт мне воды принесет? После гостеванья у вашего придурка Шуляка я и до колодца не доплетусь.
— Ты, дед, не лезь в пузырек! Сбирай-ка свои лохмоты и дуй на шлях, там колонна строится. Может, в саму Германию попадешь, культуры наберешься…
— Кому на своей земле тошно стало, тот хай и драпает — хоть в Германию, хоть прямиком на тот свет, — отбрил Лавруня. — А мне и дома хорошо, за ворот не каплет.
Костюк потемнел лицом:
— Вставай, старое чучело, да мотай в колонну, село эвакуируют! Большевики не окоротили, так я тебе язык твой мигом обкорнаю!
— Никуда я со своего двора не пойду, хлопче. Хоть ты меня убей! Тут пуп мой зарыт, тут и помру!