Читаем Земля под копытами полностью

Степан сызмальства мечтал выбиться в люди, богатеньким стать. А как выбьешься, если новая власть всех под одну гребенку стригла. Надеялся, ждал: вот-вот повернется политика, никогда тому не бывать, чтобы всем всего поровну, кому-то всегда меньше перепадет, а кому-то еще больше захочется. Он думал: папка под мышкой — дело временное, сегодня она есть, завтра, глядишь, — отняли, а земля если уж твоя — так она твоя, хоть с солью лопай, никто не отнимет, нет такого права — землю отнять. И клюнул на Устину земельку. А оно вот как круто повернуло: все, что Степан взял за Устей, в общий колхозный котел ухнуло, как в воду, и не булькнуло. И вышло, что верх-то Гута взял, козырного туза он вытащил, а Степан — обыкновенную шестерку. А мог бы тоже в гору идти, как хмель, до сих пор голова кружится от тех дум, время такое было: попал в струю — знай плыви по течению, только ноги поджимай, само понесет. А он, как баран, уперся всеми четырьмя, дальше своего носа не глядел… И возненавидел Степан своего бывшего товарища, как кровного врага. В сентябре сорок первого, когда Гута ловил дезертиров, Степан лежал в печи запущенной Устиной хаты и, держа винтовку, в думах призывал его: «Ну подойди ж, загляни ко мне, Маркиян, жизни своей не пожалею, так шарахну, что мозги твои хваленые по огородам разлетятся, бурьяном взойдут…» Он и Гутиху, как старостой стал, не укокошил сразу потому, что надеялся: рано или поздно объявится Маркиян, придет к семье, тут ему и конец. А Гутиха в последний миг выскользнула, как рыба из сети, этого он простить себе не мог.

Убитый был не Гута, хотя и очень похож на Маркияна.

Он лежал под тыном, возле сборни, в суконных штанах-галифе, уже без сапог, в старом пиджачке, измазанном на груди красным. Из коротких рукавов пиджачка торчали палками белые, словно выструганные из дерева, руки. По щекам мертвеца ползали муравьи. Смерть выглядела непривлекательно, да и что хорошего может быть в смерти. «Во, доборолся за родную землю. — Шуляк сложил губы в жесткую усмешку. — Теперь вечно жить будешь в родной земельке, родимых червяков кормить…»

И вдруг Степан понял, что втайне завидует погибшему партизану. Немцы, конечно, зароют труп где придется, но вернутся в село красные — придут люди и похоронят его и всех погибших красноармейцев в братской могиле, в центре Вересочей; над Днепром памятник поставят, фамилии золотой краской напишут, а может, и карточки налепят. А ему, Конюшу, и на сельском кладбище места не найдется, вороны да собаки кости растаскают. Господи, да ведь это счастье — воевать и погибнуть за свою землю, зная, что вечно будешь лежать в своей земле и никто твоих костей не потревожит! А этот вот, долговязый, в галифе, наверное, даже не знал, не ценил этого. За что же ему такая доля, чем таким особенным заслужил ее? Или судьбы там, на небе, с закрытыми глазами раздают — кому какая попадется? Шуляк сплюнул под ноги: мертвому живой завидует! И вскочил в седло.

Колонна крытых брезентом немецких машин догнала Шуляка, едва достиг крайних хат. Степан съехал на обочину. Бряцали железом цепи на колесах, машины тяжело и властно подминали под себя дорогу, из-под брезента тускло поблескивали каски и автоматы, в хвосте колонны рокотали три танкетки. «А может, еще и обойдется, — подумал Шуляк. — Вон какую силищу кинули. И все, что сейчас пережил, — лишь минутный страх, для науки, чтоб должно ценил свое везенье…»

В первые минуты он не услышал и не заметил налетевших самолетов, скорее шкурой почувствовал опасность. Как в кошмарном сне: отовсюду на него глядела смерть, и не было сил двинуть ни рукой, ни ногой. Немцы спрыгивали с машин и разбегались по обочинам, где росли до войны густые вербы, а теперь торчали темные пни. Танкетки повернули в поле. Кобыла мелко дрожала под Степаном. Наконец он увидел и самолеты, совсем низко, они разворачивались над полем и нависали над дорогой. Степан соскользнул с седла прямо в грязь, как в перину: кобыла пропала в какой-то ложбине, как не было ее. Шуляк, вжавшись в колею с грязной водой, слышал адский, все нарастающий рев самолетов. Ему казалось, что с него живьем сдирают шкуру, водят вдоль хребта раскаленным утюгом. Все онемело в нем. Тело жило отдельно от сознания и способно было лишь на одно: вжиматься глубже и глубже в вязкую жижу, в густую осеннюю грязь. «Господи, если ты еще существуешь, с этой минуты верую в тебя — только дай жить, дай жить! Это мне за то, что мертвому позавидовал. Лучше живым червем быть, чем мертвым орлом, — шептал он, как в горячке, силясь вспомнить молитву, которую слышал от старосты с Сумщины, но молитва не шла на ум, голова гудела, как барабан. — Господи, родимый мой спаситель, и ты, святой Николай-угодник и чудотворец, помилуйте и спасите…»

Перейти на страницу:

Похожие книги