— Вот и мой колхоз, — Галя присела на солому. — Садитесь и вы, будем думу думать, что с одеждой делать.
Глянула девчонка на Галиных мальцов — и будто кто ей солнца в глаза брызнул. Поночивна так толком и не присела, только ноги вытянула, а уж и отдохнула, силы вернулись. Сашку приказала веток в огонь подбросить, а сама — в нору, какое-никакое барахлишко подобрала. Латка на латке, но зато сухое. Пока девушка переодевалась за соломенной копешкой, Галя колосьев намяла, полову отвеяла кое-как — и на жернова. Жернова сама соорудила — из двух плоских камней. На один камень зерно сыплешь, другим трешь. Сашко перед войной успел в школу походить, говорит: так первобытные люди зерно растирали, и в таких же земляных норах жили. Первобытные так первобытные, а вот раздавишь зернышки — в кулеше оно куда лучше, чем твердое, как дробины, зерно. Надя переоделась во все Галино, а свое — к огню. Суши, девка. Пока одежду сушила, и сама немного отогрелась, не такая синяя стала. А Поночивна козу подоила, воду в ведре молочком забелила — и на огонь. Закипело в ведре, раздавленный ячмень всыпала, разварилось или нет, а хлопцы уже у ведра, как осы слетелись на сладкое, глаз не отводят. Да разве здесь, в оврагах, они когда-нибудь наедаются? Крошку в рот кинут, чтоб только червяка заморить, а тело молодое, растет, своего требует. Да еще в холоде.
Но Галя цыкнула на детей: гостья у них. Солдатский котелок, что Сашко на горе нашел, где летом сорок первого наша застава с немцами сражалась, сполоснула и девушке кулешу налила. Та склонилась над котелком, словно в нем не пустой кулеш, а царские яства, ложку взяла — руки дрожат. Наверное, не день и не два ничего горячего во рту не держала. Сашка с Андрейкой приглашать не надо, работали ложками, аж ведро звенело. Галя ела сама и Телесика из своей ложки кормила, да все поглядывала в ведро, чтоб и бабе Марийке оставить. Может, присела баба в балочке отдохнуть и задремала; люди теперь недоедают, и, как мухи в предзимье; где сядут — там и спят. Гостья поела, поблагодарила, стала в свое переодеваться: платье уже высохло, только ватник еще парил у огня.
И тут Поночивна увидела Катерину Прокопчучку, которая поднималась по тропке к ним на кручу. Катерина подошла, поздоровалась, глянула на девушку.
— Из Вересочей знакомую встретила, — сказала Галя.
Прокопчучка почти всех из того села знала, ее мать родом оттуда была, но ничего не сказала. И Поночивна была ей благодарна: не любила и не умела врать, да еще своим людям. Она настойчиво приглашала соседку попробовать кулеша, словно хотела умилостивить ее. Но та есть отказалась, села на сноп и руки на коленях скрестила.
— А я вот затемно еще навострилась на раздобытки. В Калиновой роще ячменю надергала, кулешу сварила, — весело, наперекор злым предчувствиям затараторила Галя. — На вечер еще юшку сварганим, воды, хвала богу, достает, налило на три осени вперед. Баба Марийка скоро хлебца принесет. А твой Семенко уже здесь?
— Не принесет баба Марийка хлеба, — Катерина минуту помолчала, боясь сказать то, что должна была сказать. — Не принесет баба Марийка хлеба, нет бабы. Возвращались они с моим Семеном через Воронье, чтоб побыстрее, уже светать стало, а там склад немецкий в бригадировой хате. Баба Марийка впереди шла, ну и… Мой на волоске от смерти был — прыгнул в овраг и ползком, ползком. Узелок за спиной — словно мыши грызли, две дыры от пуль…
Камень навалился на грудь Поночивне, не продохнуть. А слезы из глаз сами полились, частые, тихие, как дождь осенний. Ни рыдать, ни голосить сил уже не осталось, столько горя людского насмотрелась, пережила. За ее деток баба Марийка смерть приняла. Второй матерью была, советницей и заступницей. Ее, Поночивну, в Вороньем пуля сторожила, она этой ночью в село собиралась, а баба Марийка: «Не спеши, молодица, через пятницу на субботу перепрыгивать. У тебя на руках, вона, трое сидят, а я одна как перст на всем белом свете. Да и по хате своей тоскую, как по живому человеку. Век прожила в ней. Пойду да хоть духом родным надышусь». А пошла баба за своей смертью. Полную чашу горя при жизни выпила да еще и умереть довелось не своей смертью.
— С хлебом она не стала затеваться, а коржей напекла, Семенку два дала, так я вам один принесла, пусть дети попробуют последний гостинец от бабы Марийки.
Развернула тряпицу, подала Гале круглый, на всю сковороду, корж, а он в двух местах пулями продырявлен. Жареной кобзой[16]
и порохом пахнет. Взяла Поночивна гостинец, а слезы снова к горлу подступили.— Бабу не поднимешь теперь, — сказала Катерина, — не рви себе душу.
— Ведь была она моим детям роднее родной.
— Поплачьте, тетя, — Надежда взяла Поночивну за руку, заглянула в лицо. — Легче, когда горе выплачешь.
И Галя была благодарна девушке.
Из глубины оврага ковылял к ним Федор Копота. Старший над бабами, как прозывали его, потому что на весь Глубокий один из мужиков остался.
— Что у вас здесь, бабы, понимаешь, за поминки?
— Бабу Марийку немцы ночью в Вороньем застрелили.
Федор стянул с головы шапку: