Так ни слезинки и не пролила. Взяла лукошко, пошла сеять. Режет веревка плечо, растрепались седые волосы на непокрытой голове. Босые ноги ступают по глыбистой ниве, широко размахивается рука с горстью зерна… Ложись семечко в теплую землюшку, вырастай колосом-хлебушком, накорми досыта солдатушек, помоги им разбить ворога лихого… Идет мать-сеятель по ниве, а в душе плач-причитание слагается. Стонет душа, заходится…
С нивы той материнской первый сноп по августу нажали. Обмолотили, на жерновах смололи, хлеб испекли.
Шестьдесят раз в жизни ела она новый хлеб. Разжеванным матерью мякишем, хрусткой горбушкой с крупной солью, толстой скроей с парным молоком, жестким куском с неотвеянной мякиной, горьким подаянием… Но не было слаще хлеба, чем этот, выращенный в неимоверных муках на военной земле.
— Дождались, — говорили просветлевшие солдатки. — Ребятишки хоть досыта наедятся…
С первой нивы не только ребят накормили, но и фронту отправили.
А когда зима пришла, уселись все за прялки. Гектар льна дал без малого сорок пудов волокна. К тому времени уже несколько домов в деревне стояли, шесть коров в общественном хлеву, два вола, десять овечек. Женщины с прялками шли в избу председателя — и работа и собрание разом. Во время одного из таких собраний-посиделок и получила Евдокия Матвеевна известие о смерти второго сына. И опять, как и в тот раз, зашлось сердце, окаменело, не пролилось горе слезой.
— Али ты каменная, Дуня? Поплачь…
Скорбные, горящие сухим огнем глаза уставились в передний угол, на икону. Освещенное коптилкой темное, словно вырезанное из мореного дуба, лицо неподвижно. Разомкнулись бледные губы:
— Нет тебя, бог! Нет! Как просила: сбереги сыночков. Не сберег… Нет больше веры у меня…
— Что ты, Дуня! Разве можно так?! — запричитали испуганные женщины. — Покайся, не бери грех на душу.
— Нет тебя, нет!!
До утра тлела в снарядной гильзе коптилка. Текла и текла через дрожащие пальцы нить на веретено… Прялись, прядись, ленок шелковистый, ткись, ленок, в полотно белое, из полотна того рубаху сошьем новую, принарядим сыночка в дорогу дальнюю, в дорогу дальнюю, безвозвратную, белым саваном принакроем… Чадит коптилка, струится нить из кудели, исходит сердце плачем-причитанием… А войне еще конца не видно, и на той войне — последний сын, надежда материнская.
…Шло время. Минула весна, лето. По осени пришло письмо от старшего, Алексея. Долго шло письмо, но все-таки дошло. Писал сын, что жив, здоров и воюет хорошо, орденами боевыми награжден. Полегче стало матери. Вечерами писала на полевую почту о делах деревенских, о здоровье, о думах своих. Варежки вязала, носки, послала на фронт: зима скоро…
Вот и снег выпал. Поле убрали, хлебопоставки отвезли. По первопутку отправили Василия Васильевича, кладовщика, в ФЗО на строителя учиться. Исполнилось Василию Васильевичу шестнадцать, и пришла его пора на свою дорогу выходить. С востока плотники приехали — избы ставить, дворы, амбары. Сыплется желтая щепка из-под топора на белый снег, тянет по морозцу махорочным дымком — и светлеет на душе у председателя. Вон как быстро жизнь налаживается! Разве думалось тогда, когда с пустой котомкой приплелась на пепелище, что за два года поднимется деревня.
Минула и эта зима. Зазеленела земля вновь. Уже хомуты ладили, плуги готовили — пахать собирались, когда пришла долгожданная весть о победе. Для Евдокии Матвеевны этот майский день и тем еще радостен был, что получила она накануне письмо. Сын за Берлин дрался, живой, невредимый.
Не устояла хозяйка колхоза перед просьбами солдаток, разрешила на праздник барана зарезать. Холодца наварили, картошки с мясом. Усадили за столы ребятишек, на четыре рта по чашке холодца пришлось. Самые маленькие первый раз в жизни такое кушанье пробовали. Матери слез не скрывали…
И не знала Евдокия Матвеевна, что справляла в тот день тризну по последнему сыну. 10 мая 1945 года получила она письмо от командира, что сын ее, Алексей Никольский, пал смертью героя при штурме Берлина.
Подломились у матери ноги, слегла от горя…
«Районщики»… Отношение к ним разное. Чаще слышишь, что это, дескать, работники средненькие, талантами не блещут, кругозора ограниченного, если что и достойно похвалы в них, так это — исправность исполнения. Слов нет, есть и такие. Как и везде. Большую часть своей жизни я вращался в среде «районщиков» и скажу, что немало повидал людей талантливых, характерами стойких, глубоко понимающих и близко к сердцу принимающих народные нужды. Бывает, судьбы их складываются драматично. Их снимают, понижают, бросают на прорывы, переводят с места на место, взыскивают за строптивость и инакомыслие, ругают за отставания и забегания, наказывают, если все в ногу, а ты не в ногу. Словом, не позавидуешь.