Но вскоре тоска вернулась снова. Когда я начал описывать Эберхарду будто бы Мальорку, а на самом деле не Мальорку, а Исландию, где я никогда не был и никогда не буду, но все равно я мог ее обонять, а если я вдобавок разглядывал иллюстрации, мне чудилось, будто я стою на горе, подо мной — подтеки серой и коричневой лавы, припорошенные снегом, а больше ни дерева, ни травы, ни птицы, только собственное дыхание нарушает тишину, а потом я спускаюсь в долину и вижу, как играет лосось в прозрачной воде. Там, думалось мне, и есть предел моих желаний. Там, где бывает настоящий холод и настоящие бури.
Незабываемые прекрасные часы, когда я рассказывал отцу Франка про Мальорку, а имел в виду Исландию!
Я не так уж стар, я мог бы бросить все, отправиться в Исландию, сперва автостопом по суше, затем по морю, мог бы наняться подручным кока на какой-нибудь корабль, мог бы питаться сырой рыбой и наконец-то узнать, какой вкус имеет свобода.
Почему я не порываю со своим окружением? Быть может, охапка сена перед моим носом стала для меня своего рода святыней, может, я уже молюсь на нее и приношу ей жертвы? Но что поделаешь, когда меня с молодых лет учили думать и жить по накатанной колее? Я начал завидовать молодым людям, которые на площади Старого рынка по теплым дням опускают босые ноги в фонтан Блезербруннен, которые смеются над будущим и плевать хотят на больничную кассу и на пенсию. А если им подсовывают охапку сена, они вынимают сено из ясель и, хорошенько растрепав, укладываются на нем спать. И на часы они при этом не смотрят. Я испытывал большую симпатию к этой молодежи. Как-то раз один такой паренек пришел к нам работать. За работой он пел, а когда явился мастер и запретил ему петь, он подтолкнул к нему тачку с раствором, коснулся пальцами своей засаленной шапчонки и ушел. Просто взял и ушел. Не поднимал шума, не огрызался, не ругал мастера, он только смеялся, а выйдя со строительной площадки, снова запел и так, с песней, шагал по пыльной дорожке к шоссе. Там он остановился и помахал нам своей шапчонкой. Мы стояли на лесах, я с завистью глядел ему вслед и был бы рад-радехонек уйти вместе с ним. Но я остался на лесах и не выпустил из рук кельму.
Когда мечты и надежность вступают в бой, победу всегда одерживает трусость.
И еще один такой появился однажды у нас на стройплощадке. Этому десятник приказал разобрать подмостки, составленные из легких металлических трубок, и перенести их к другому дому, чтобы возвести леса там. Разговор этот происходил утром, а в перерыв мы увидели, что он натворил: из трубок он соорудил себе каркас палатки, пустые мешки из-под цемента заменили ему брезент, он стоял перед входом и приглашал нас к себе на обед. В свой дворец.
А ему я даже и вслед глядеть не стал, потому что не захотел снова разочаровываться в себе. Вечером я высаживал у себя в саду кусты жасмина, которые мы с Франком выкопали на строительной площадке, чтобы освободить место для песка и щебня. Я всегда пытался найти замену тому, чем рад бы заняться, если б мог. С этого дня мой сад сделался для меня страной моих грез. Одно время мне казалось, что в партии я обрел цель жизни, но это скоро прошло, потому что подавляющее большинство тех, кто состоял в ней и поднимал руку «за» или «против», давно уже достигли своей цели — другими словами, стула, на котором удобно сидеть. Они были всем довольны, но, кто слишком долго бывает доволен, тот пресыщается.
А если кто-нибудь вставал с места и приводил аргументы против их спячки, они просыпались и хором кричали: «Не смей это говорить, не смей это делать, ты льешь воду на мельницу наших врагов». Они сами себе предписывают дисциплину, и пытаются прошибить лбом стену, и до крови разбивают себе лоб, и плачутся на свои раны, вместо того чтобы взорвать стену.
Когда, промолчав двадцать лет, я поднял руку, чтобы проголосовать против этой их дисциплины, кто-то, сидевший рядом со мной, продрал глаза и спросил: «А ты откуда взялся, что-то я тебя здесь ни разу не видел».
Остальные меня просто-напросто выставили.
Когда в передней я снял трубку и услышал взволнованный голос Клаудии, то сразу понял, чего ждал все эти дни и чего боялся.
— Приезжай завтра к десяти утра на плотину в Мёнеталь. Я буду ждать у киоска перед шлюзом. Только матери ничего не говори.
Я не успел возразить, как она уже повесила трубку. Еще несколько секунд я растерянно прижимал трубку к уху и прислушивался к тишине.
— Это была Клаудия? — спросила Хелен, когда я вернулся на кухню.
— Да, но все произошло так быстро, что я ни о чем не успел спросить. Завтра утром я должен с ней встретиться у плотины. В Мёнетале. Один.
— Лотар, ты что-то от меня скрываешь.
— Нет, ты ведь сама говорила, чтоб я тебя больше не щадил. Просто она просила ничего тебе не рассказывать.
— Лотар, привези ее с собой.
— Во всяком случае, постараюсь.