Рука сталкивает одеяло — словно камень скатывает, и лежит бессильная, вялая, откинутая далеко. Грудь вздымается с трудом, рот ловит спертый воздух, можно подумать, печку натопили — духотища такая, что лицо, руки, все тело будто тиной облипает. Выйти бы в ночь да растянуться на росистой траве в саду и глядеть на звезды. Как давным-давно… Неизвестно, что за хворь это была — такая чесотка на него напала, что до крови раздирал подмышки, живот, пах, глаз не мог сомкнуть. Ничто не помогало — ни вонючее собачье сало, ни какая-то желтая мазь, что мать привезла из города. Как-то, не в силах терпеть, вылез в окно, лег нагишом на траву, и прохладная роса мгновенно погасила огонь. Это было чудом летней ночи, и ты поверил в него, но за деревней захлопали выстрелы, загнали в избу, и ты снова не мог заснуть…
Пальцы сжимаются, шершавый кулак поднимается, застывает в воздухе и, опустившись на разгоряченный лоб, до боли трет его.
— Поля…
Даже голос теряется в этой духотище; вряд ли Полина услышала Она примостилась на краю раскладушки — всегда так лежит, пока Марюс не заснет, а часто и сама засыпает. Ребенок-то спит без задних ног, умаялся за день. Хорошо в таком возрасте. Вспомнит ли он, когда вырастет, дом над озером? Будет ли рассказывать о дедушке с бабушкой?
— Полина… Спишь?
Скрипит раскладушка, но ответа нет.
На кухне шаркающей походкой бродит мать. Тяжело вздыхает, бормочет что-то; хлопает дверцей буфета, передвигает стул. Она ложится последней, — всегда находит для себя неотложное дело. Ведь никто о доме не подумает, говорит. На ногах да на ногах. Отец давно уже ушел на гумно; тоже вряд ли заснул. Грызет старика беспокойство, прошлое перед глазами стоит. Ведь неспроста сегодня обмолвился: помнишь, как я сказал, что земля нас не прокормит? Я-то помню… Как я тащил фанерный чемодан, а ты проводил меня полем до дороги и развел руками: «Так я пошел…» Мы стояли на дороге, смотрели на раскисшие осенние поля с гниющими в прокосах яровыми, на низкое мутное небо и не знали, о чем говорить. «Там иначе будет», — наконец сказал ты, и я с пустым фанерным чемоданом зашлепал по грязи вдаль, в неведомое т а м. Поначалу мучила вина: вот покидаю родной кров, отрекаюсь от всего, что у меня было, беру в руки посох бездомного странника, но это чувство скоро прошло — передо мной открылся огромный и малознакомый мир. Казалось, т а м другая жизнь, т а м все вообще иное. Не был щенком, а все равно верил, что т а м — начало м о е г о п у т и. Конечно, сейчас могу сказать — весь мир обошел, и не в поисках жареных голубей, которые бы сами в рот залетали. Что же я обрел? Наверное, много. Что утратил? Видно, тоже немало. Но если взвесить все да как следует измерить…
Скрипит сенная дверь. Шаги матери за окном; они удаляются через палисадник к хлеву. Не ляжет ведь, не убедившись, что все двери закрыты, что все лежит на месте, что никто не хозяйничает в саду или в огороде. Постоит посреди двора, прислушается к ночи, бросит неспокойный взгляд на тот берег, откуда доносятся развеселые крики парней. Хорошо, что Шаруне не там, подумает, наверно. Но где Шаруне? Убежала куда-то — и как в воду. Стяпонас знает свою мать, он догадывается, что она будет делать, что думать, ему понятна мамина бессонница, которая сопровождает ее всю жизнь.
— Полина…
Полина перебрасывает платье через спинку стула и в белой рубашке забирается под одеяло.
— Спала, Полина?
— Нет.
— И я не могу.
Жесткая рука ложится на женину грудь, пальцы сжимают словно клещи.
— Больно, — Полина отталкивает руку, но та настойчиво защищает свое право — обнимает, скользит по нейлоновой рубашке.
Стяпонаса бросает в жар, это разгоряченное тело он хочет сжать в объятиях, до боли стиснуть сильными руками; хочет слиться с ним и хоть на короткий миг забыть весь мир и самого себя А может, хочет заглушить мучительной нечуткостью свою горечь и досаду…
— Полюша…
Сопротивление жены еще пуще распаляет Стяпонаса, он обнимает ее, привлекает к себе, осыпает поцелуями лицо, глаза, волосы…
— Я тебе скажу… Я же тебе еще не говорила…
Железная хватка слабеет, даже тело обмякает от этого необычного голоса, и Стяпонас ждет чего-то, перестав дышать.
Звенит ночная тишина, по двору приближаются мягкие шаги; хлопает, закрываясь, сенная дверь.
— Что ты хотела мне сказать?
Облокотившись, подняв голову, Стяпонас смотрит на лицо жены… В темноте не видно глаз, но он знает — она смотрит на него, и глаза у нее расширенные, огромные.
— Чего молчишь? — Он больно стискивает обнаженное плечо жены.
Пальцы Полины касаются его лица, осторожно и ласково проводят по колючей щеке.
— Сейчас уже вторая неделя…
Он слушает ее голос, такой спокойный, приглушенный; слушает рассеянно, будто она говорит о том, что Марюс вырос из штанишек.
— Поначалу думала — ничего. А сегодня под вечер тошнить стало. И груди вон какие, набухли, потрогай… Покалывает…
Стяпонас валится на спину, голова погружается в жаркую подушку, и ему кажется, что он плывет в молочном тумане: вместе с кроватью плывет, со всей избой.