1952-й. Лето, ей сорок шесть. Мы едем на автобусе в Этрета, на целый день. В голубом креповом платье с крупными цветами, она взбирается по траве на прибрежные скалы. Из дома она уехала в трауре, чтобы не вызывать вопросов у соседей, и переоделась уже тут, за скалами. Она поднимается на вершину после меня, дыхание сбилось, лицо блестит от пота сквозь пудру. У нее уже два месяца нет менструации.
В подростковом возрасте я отдалилась от нее. Теперь между нами шла постоянная борьба.
В том мире, в котором она выросла, сама идея сексуальной свободы девушек даже не обсуждалась: это было равносильно нравственному падению. Говорить о сексе значило либо нести похабщину «не для юных ушей», либо судить о чьем-то моральном облике, подобающем или неподобающем поведении. Мне мама ничего об этой стороне жизни не рассказывала, а спросить я не смела: в то время любопытство считалось началом порока. Помню волнение, когда пришлось признаться ей, что у меня начались месячные, впервые произнести при ней это слово, и ее смущение, когда она дала мне прокладку, даже не объяснив, как ею пользоваться.
Ей не нравилось, что я расту. Когда она видела меня без одежды, казалось, мое тело вызывает у нее отвращение. Мои грудь и бедра, очевидно, означали угрозу, что я начну бегать за мальчиками и заброшу учебу. Ей хотелось, чтобы я оставалась ребенком. Она говорила, что мне тринадцать, вплоть до самого четырнадцатилетия, заставляла носить юбки в складочку, носочки и ботинки на плоском ходу. До моих восемнадцати почти все наши споры вращались вокруг двух тем: она не пускала меня гулять и была недовольна моим внешним видом. (Например, она хотела, чтобы я носила корсет: «Так одежда будет лучше сидеть».) Если ей не нравилось мое платье или прическа, она впадала в неоправданную ярость («Ты же не собираешься ТАК идти на улицу»), и я думала, что это нормально. Мы видели друг друга насквозь: она понимала, что я хочу нравиться мальчикам, а я знала, как она боится, что я «попаду в беду» – то есть начну спать со всеми подряд и забеременею.
Порой мне казалось, что если она умрет, мне будет всё равно.
По мере того как я пишу, мне вспоминается то «хорошая» мать, то «плохая». Чтобы не уходить в эти крайности родом из раннего детства, я стараюсь рассказывать о ее жизни так, словно это чья-то чужая мама и какая-то другая дочь, не я. Я пытаюсь писать как можно нейтральнее, но некоторые выражения (например, «А вдруг ты попадешь в беду!») не могут оставить меня равнодушной, в отличие от других, абстрактных («отрицание тела и сексуальности»). От этих слов мне и сейчас становится так же не по себе, как и в шестнадцать лет. И на мгновение вместо самой значимой женщины в моей жизни мне мерещится африканская мать, которая держит руки своей маленькой дочки у нее за спиной, пока знахарка отрезает ей клитор.
Я больше не хотела быть на нее похожей. Теперь меня привлекал образ женщины среднего класса из дамского журнала: стройная, воспитанная, хорошо готовит и обращается к дочери «моя дорогая». Такими были матери моих одноклассниц. Поведение моей собственной мамы казалось мне вызывающим. Когда она откупоривала бутылку, зажав ее между коленей, я отводила глаза. Мне было стыдно за ее грубую речь и манеры, а самое ужасное – я чувствовала, насколько мы похожи. Я вращалась совсем в других кругах и винила ее за то, что она такая, какой я сама больше быть не хотела. Я обнаружила, что между желанием быть образованной и собственно образованностью лежит пропасть. Моя мать смотрела в энциклопедии, кто такой Ван Гог, о великих писателях только слышала. Мой учебный процесс был для нее загадкой. Я слишком восхищалась ею когда-то и теперь не могла ей простить (больше, чем отцу), что она бросила меня одну, оказалась неспособна войти вместе со мной в мир школы и подруг с домашними библиотеками, а могла предложить мне лишь тревоги и подозрения: «С кем ты была? А уроки сделала?»
Теперь мы общались исключительно в сварливом тоне. Ее попытки восстановить прежнюю близость («Маме ты можешь рассказать всё») упирались в мое молчание: я понимала, что близость эта утрачена навсегда. Если я проявляла интерес к вещам, не связанным с учебой, – путешествия, спорт, вечеринки – или заводила разговор о политике (шла алжирская война), она сначала слушала с удовольствием, польщенная моим доверием, а потом вдруг жестко меня обрывала: «Хватит голову забивать всякой ерундой, учеба прежде всего».