Хитер жид, да только и он, Ежов, не лыком шит, — думал Николай Иванович, читая признание Паукера, о себе в третьем лице, позаимствовав этот способ самооценки от товарища Сталина. — Самое удивительное, что уж кто-кто, а Карлуша должен бы догадаться, что из себя представляет Большая чистка, следовательно, при его-то хитрости, мог бы заранее подстелить под себя соломки. И очень, между прочим, старался, да все впустую: не догадывался, что давно попал в списки, которые составлял Николай Иванович Ежов, А из этих списков не вычеркивают, какие бы доказательства своей невиновности ни приводил попавший в эти списки. Зато не мог не знать, что дело не в виновности-невиновности, а в личностях. И даже не в еврействе. Зато не догадывался, что дело исключительно в принадлежности к определенному социальному слою по имени советская бюрократия. А не догадался Карлуша скорее всего потому, что поверил Троцкому и оппозиции, с самого начала на все лады обвинявшим Сталина в создании этой самой бюрократии, которую Сталин будто бы превратил в опору своей власти. Все они вместе с Троцким были уверены, что Сталин не посмеет рубить сук, на котором сидит. А Сталин таки посмел, потому что бюрократия стала угрозой для советской власти и, следовательно, для самого товарища Сталина. В этом вся штука.
Догматики и талмудисты, — с презрением думает Николай Иванович о Паукере и его подельниках. — Как были догматиками, так ими и помрут. При всей своей хитрости и изворотливости. Большинство из них действительно верят в троцкистские корни репрессий. Кое-кто считает, что дело исключительно в антисемитизме Сталина. Старые большевики полагают, что Сталин мстит им за то, что они так и не признали за ним никаких заслуг перед Революцией. Иные, — как, например, Бухарин, — видят в Сталине нового Бонапарта и предателя Революции, иные — патологического убийцу, одержимого манией величия. И никто даже мысли не допускает, что идет сдирание с государственно-общественного тела очередной поизносившейся шкуры, очередного паразитического социального слоя — вслед за слоями буржуазии, помещиков, царских чиновников, нэпманов и кулаков. А наши русские дурачки, — расплылся в самодовольной ухмылке Ежов, — смотрят в рот Паукерам и Аграновым и думают, что коли жид, так непременно вывернется, а с ним вывернется и русский дурачок…
Николай Иванович гордился тем, что знает истинную причину Большой чистки и знает, чем она закончится. В том числе и для себя самого. Несмотря на свой простоватый вид и суконный язык, он имел цепкий, хотя и не развитый ум, хорошую и злую память, а также умение делать верные выводы из наблюдаемых фактов. Знал он, что именно за эти способности Сталин выделил его из массы других провинциальных работников, и догадывался, что они же, эти его качества, приведут его на плаху, и с гибельным восторгом, как и немногие другие, шел к своему концу.
Пропадать с гибельным восторгом…
Все-таки этот Бабель когда-то верно подметил сущность подобного движения, наблюдая, как казачьи эскадроны, брошенные Буденным в конном строю на польские пулеметы, с визгом и свистом летели к своей погибели: Буденному не было жалко казаков, сдавшихся красным под Новороссийском, а до этого с ожесточением сражавшихся против советской власти. Да они и сами давно свою жизнь не ставили ни в грош. Зато легко сдавались полякам, оказавшись в окружении.
Гибельный восторг идущих на смерть людей Бабель, скорее всего, подметил чисто интуитивно, но сегодня он вряд ли допускает мысль, что нынешнее стремительное движение истории, подстегиваемое Большой чисткой, совершенно иного свойства и мало похоже на конную атаку отчаянных рубак, для которых нет выбора. Потому-то и вызывает в самом Бабеле и его приятелях нынешнее движение к гибели «тонкого слоя» совершенно иной восторг — скорее показной, чем искренний, — хотя уверены, что будут, как и прежде, лишь наблюдать это движение со стороны, наблюдать и описывать, пользуясь всеми благами, какие только возможны в их положении.
Глава 24
Тихий, таинственный звонок прямого телефона заставил Николая Ивановича вздрогнуть, как от удара грома над головой. Некоторое время он непонимающе слушал приглушенные трели, затем потянулся и снял черную трубку.
— Слушаю, — буркнул он едва слышно.
— Николай Иванович, он пришел, — послышался знакомый, и тоже приглушенный, голос домработницы.
— Понятно. И что же?
— Они заперлись в спальне.
— Так сразу? — Николаю Ивановичу хотелось знать подробности. Он даже дышать стал сдержаннее от возникшего в теле напряжения.
— Нет, не сразу. Сперва сидели в зале и разговаривали о театре. Пили вино с кофием и конфетами. Потом стали целоваться. Потом пошли в ихнюю спальню.