Читаем Жернова. 1918–1953. Москва – Берлин – Березники полностью

Ермилов снял свой двуцветный плащ и двойную же шляпу, повесил их на деревянный крюк, торчащий из стены при входе, неуклюже расчесал свои длинные волосы, к которым так и не смог привыкнуть, тщательно прикрыл прядью волос шрам на правом виске, оставшийся от удара кастетом австрийского филера, после чего опустился на единственный стул у стены под окном, то есть спиной к свету, закурил и стал оглядывать комнатушку, слушая в то же время торопливо-монотонную речь бывшего рабочего и бывшего же большевика Коноплева.

— Даже удивительно, как это я вас узнал, — говорил Коноплев, суетясь вокруг небольшого квадратного столика и разложенных на нем пакетов и кульков.

Он говорил по-русски, но с тем неуловимым акцентом, какой появляется у русского человека, многие годы вынужденного общаться на чужом языке и очень редко — на родном.

— Сперва, когда вы подошли, я на вас даже внимания не обратил, но почему-то именно в этот момент мне вспоминались как раз наши с вами мытарства в Киле, разногласия, споры… точнее сказать, даже не столько это, а все, что случилось потом, но… вот удивительное свойство человеческой психики — или здесь внушение свыше? — уж не знаю, что и думать, а только судите сами: мысль моя каким-то образом из последующих лет стала спускаться к одиннадцатому году, как будто вы своим приближением к кафе оказывали на нее магическое влияние.

Коноплев замолчал на минутку, посмотрел на Ермилова, смутно темнеющего на фоне серой стены, словно ожидая, что тот скажет по этому поводу, но Ермилов лишь пошевелил плечами, и Коноплев продолжал, обрадовавшись, что ему не мешают говорить, хотя речь его от этого не стала менее монотонной, а как бы только сместилась на тон выше.

— Потом я посмотрел на вас и сказал себе: "Боже, как этот мусье похож на… Чухонца!" У меня хорошая память на лица: стоит однажды поговорить с человеком — и я уже запомнил его на всю жизнь. А с вами мы хоть и немного, но соли все-таки поели…

Коноплев застенчиво улыбнулся, видимо, по поводу съеденной соли, потому что, владея несколькими профессиями и в то же время слишком чувствительной натурой, был почти не способен добывать пищу в чужой стране, и эта обязанность, как и многие другие, лежала в ту пору на Ермилове.

— Да-а, и тут вы уронили газету, — продолжал Коноплев, — глянули на меня из-под стола, и я вспомнил, как вы учили меня правилам конспирации и всяким хитростям, в том числе и вот такой — уронить что-нибудь будто нечаянно и оглядеться. Правда, меня смущали ваши борода и длинные волосы, но глаза… У вас, знаете ли, иногда бывал — еще в те времена — такой взгляд, что мне, например, становилось не по себе, и этот ваш взгляд врезался мне в память так, что я потом, когда мы расстались, долгие годы видел его во сне…

Коноплев опять смущенно улыбнулся и сделал извиняющийся жест тонкой рукой, на мгновение прижав ее к груди, но тут же спохватился, решив, что Ермилов не поймет ни его слов, ни его извиняющегося жеста, пояснил:

— Вы уж извините меня за откровенность, но все это так удивительно, что я не могу об этом не сказать.

Ермилов задумчиво покивал головой и отметил чисто автоматически, как привык отмечать все, что могло иметь хоть какое-то значение: "Если этот недотепа засек меня на такой мелочи, то о профессионале и говорить нечего. Впредь надо быть осторожнее и тоньше. Да и с мусье Лемье пора распроститься. Не исключено, что примелькался."

Коноплев, между тем, довольно искусно сервировал стол, разложив по тарелкам нарезанные овощи, сыр, колбасу и буженину, в то время как на маленькой газовой плите уже шкварчала яичница с беконом. Видать, за годы скитаний по заграницам он частенько выступал в роли официанта. Ермилов представил его снующим меж столиками с подносом в руке, полотенцем через плечо — и это было как раз то, что мог исполнять этот человек без особого, как казалось Ермилову, над собой насилия: улыбаться, когда тебе совсем не весело, всячески угождать тем, кому с удовольствием дал бы в морду, то есть опуститься до самого дна, растеряв былую гордость рабочего человека.

Подумав так, Ермилов в который раз уже отметил, что опрощать людей и опускать их до посредственности вошло у него в привычку, что он за это когда-нибудь жестоко поплатится. Но подумал так без малейшего желания изменить свою привычку и без страха перед будущим.

— Ну вот, кажется, все, — с удовлетворением произнес Коноплев, оглядел любовно дела рук своих и пригласил: — Милости прошу к столу… э-э… Простите, не знаю, как вас звать-величать. Раньше-то все клички да клички, жили как-то не по-людски… Я о вас, например, и не знаю ничего. Помню только, что вы из рабочих — и это все. — И жалко улыбнулся, будто сделал нечто непозволительное.

— Можешь звать меня Чухонцем.

— А, ну да, конечно. Я понимаю, понимаю…

Перейти на страницу:

Все книги серии Жернова

Похожие книги