Полчаса назад помкомвзвода Хачикян уехал на двух санях сменять патрульных. Уже тогда по улице носились белые вихри, крыши хат курились сдуваемым с них снегом, деревья беспорядочно размахивали черными ветвями, а в трубе выло на разные голоса.
Хотя Матов проинструктировал красноармейцев самым подробным образом, как вести себя в метель, чтобы не заблудиться, не уйти куда-нибудь в сторону от дороги, и что делать, чтобы не замерзнуть, на душе все равно было неспокойно. Обида на командира роты прошла, да и какая может быть обида на своего командира! Если на такие обиды обращать внимание, то надо увольняться из армии, а это малодушно и вообще невозможно.
В сенях затопали, потом постучали в дверь, тут же она растворилась, и вошел командир первого взвода Захарчук, которого все звали Колобком за его невысокий рост, широкие плечи и выпуклую грудь.
— Обедаешь? Поздновато, — весело заметил он, расстегивая шинель. — Я сейчас от ротного: велел каждые два часа проверять патрули и выделять людей на колокольню. Говорят, твоя идея, Николай…
— Буран начинается. Если кто заблудится, так чтоб по звону колокола мог ориентироваться. У нас на Севере всегда так делают. А ты что, против?
— Да нет, что ты! Просто у нас в роте не принято давать советы командиру, если тот не спрашивает. Вот Левкоев и психует, и вешает на всех собак. Осетин, кровь кавказская, горячая, — пояснил он.
Матов ничего не ответил, но про себя подумал, что вряд ли ротный сам бы додумался звонить в колокол, хотя психует он, конечно, из-за этого, а еще потому, что Матов предложил снять патрули. Зря предложил, конечно.
Захарчук подошел к печке, прижался к ней спиной.
— И вообще, должен тебе сказать, чем меньше начальству советуешь, тем самому спокойнее жить, потому что твои советы тебе же и исполнять. Я два года уже в роте и очень хорошо усвоил себе это правило.
И снова Матов ничего не сказал. Да и что говорить? Вовсе не нужно служить в роте целых два года, чтобы понять, чего любит ротный, а чего не любит. Но самому Матову всегда представлялось, что командиры Красной армии — это братья одной семьи, где почитается старшинство, но более — умение и смекалка. На Беломорье старшим в промысловой артели выбирают как раз за это, и случается, что отец ходит под началом своего сына. И это целесообразно, освящено вековым опытом.
Захарчук потоптался немного возле печки и ушел, сказав, что вечером все взводные собираются у ротного на ужин и чтобы Матов приходил тоже.
Матов лег на кровать, положил руки под голову и уставился в потолок.
Ветер скулил и выл в трубе, возился Петрук возле печки, пахло кизяком и сеном. В голове мелькали обрывки мыслей, наплывали картинки из далекого и близкого прошлого.
Матов не заметил, как уснул, но и во сне было то же самое: то всплывало лицо отца, окутанное дымом цигарки, то лицо матери, озаряемое пламенем печи; то мелькали раскрасневшиеся лица новоиспеченных командиров Красной армии на выпускном училищном балу, то девичьи лица; но лицо Любаши, студентки пединститута, которая нравилась Матову, все время расплывалось и терялось в толпе других лиц; то виделись две жалкие фигурки, бредущие по заснеженной степи, и чей-то голос все повторял и повторял: "Кулацкое семя, а ты с ними миндальничаешь".
Матов проснулся и сел на кровати, прислушался, но ничего, кроме гудения в трубе, не услыхал. "Сколько же я спал?" — подумал он с испугом, нашаривая в темноте сапоги.
В горнице на столе горела в полфитиля керосиновая лампа, Петрук посапывал на печке. Матов глянул на часы — подарок начальника училища за отличную учебу: половина пятого. Хотел разбудить Петрука, но передумал и, накинув лишь шинель, вышел на крыльцо.
Его сразу же, едва он открыл дверь, охватило могучим порывом ветра и в лицо швырнуло мокрым снегом. Не было видно ни только хат на противоположной стороне улицы, но и сарая в каких-нибудь двадцати шагах от крыльца… ни неба, ни земли, одно только движущееся белое месиво, забивающее рот, глаза, нос, так что ни дышать, ни смотреть было невозможно.
Матов представил себе своих красноармейцев на степной дороге и, гонимый тревогой, вернулся в хату, оделся как следует, разбудил Петрука и велел закладывать в сани Черкеса, а сам направился в хату напротив, где с частью красноармейцев помещался помкомвзвода Хачикян.
Только выйдя за ворота на улицу, проваливаясь в сугробы иногда по колено, Матов услыхал дребезжащий звук колокола, разрываемый ветром. Ветер дул то в лицо, почти поперек улицы, то в спину, кружил, опадал, снова набирал силу, звук колокола то уносился за Терек в калмыцкие, а некогда хазарские степи, то в сторону гор, и красноармейцы его взвода, патрулирующие дорогу, не всегда могли этот звон услышать.
В хате вместе с Хачикяном находилось человек пятнадцать, они сгрудились вокруг стола, за которым четверо резались в домино. Было жарко, душно, накурено и шумно, под потолком горела керосиновая лампа под жестяным абажуром, тени от людей колыхались по стенам и печи.
Кто-то увидел командира, толкнул Хачикяна, сидевшего за столом, тот вскочил и рявкнул хриплым басом: