Что налогами давят, так к этому он уже вроде попривык. Принял безропотно даже и то, что его детей засчитывают как бы за наемных работников, батраками у собственного отца, — и с этого тоже берут налог. Да и на кого роптать? На Митрофана Вуловича? Но не он придумывает налоги и всякие там декреты, а в городе — аж в самой Москве. До Москвы же не дотянешься. Как говаривали совсем недавно: до бога высоко, до царя далеко. Но вот что на собственной мельнице он, Гаврила Мануйлович, не может забить лишний гвоздь без разрешения местечкового начальства — это уж ни в какие ворота не лезет, это уж просто и не знаешь как назвать, а лишь плюнуть да выругаться самыми последними словами.
Оно бы и, действительно, плюнуть на все, да куда денешься? Только извечная крестьянская привычка к работе заставляла Гаврилу вставать каждое утро с петухами, поднимать остальных и двигаться как бы по кругу, будто слепая лошадь на току, делая то одно, то другое, то третье. Единственное — работы не убавлялось, да вот результатов этой работы почти не видно.
Осенью 28-го года молоть начали рано, в августе еще. С утра до вечера тянулись и тянулись на мельницу через Лужи и через наплавной мост через реку, сливаясь в единый поток на старых гатях, крестьянские телеги с зерном нового урожая, и будто вороны на падаль, чуть ли ни каждую неделю из волости, а то и из самого Смоленска, наезжали всякие проверяющие, днями напролет копались в бумагах, щелкали на счетах, считали мешки, составляли акты, ели Гаврилин хлеб, пили Гаврилино молоко и чай с Гаврилиным медом, таращились на его граммофон, купленный еще в двадцать втором году, пересчитывали его коров и лошадей, грозились и уезжали в город, успокоенные обильными подношениями «для малых деток».
Гаврила уж и не знал, что он делает правильно, а что нет, и только хмуро выслушивал всякие замечания, подписывал какие-то бумаги, чувствуя, что мельница ускользает из его рук, становится чужой, не радует душу.
Слава богу, что всю отчетность взяла на себя Полина, что она как-то находит общий язык с проверяющими и всякими другими представителями власти, а то Гаврила давно бы попал впросак, настолько все перепуталось в его голове, не отвечая, по разумению Гаврилы, здравому смыслу.
Но не всех проверяющих можно задобрить мукой, салом, маслом и медом. Иные считают, что Гаврила ведет дело не так, как требуют того всевозможные постановления. Другие уверены, что он что-то от них утаивает, что зерно и муку сдает государству не полностью, что непременно есть у него где-то тайники, куда он прячет наворованное, и окружающий Гаврилину мельницу лес на версту во все стороны был истыкан железными шкворнями. Ни одного тайника так и не нашли, потому что их и не было, зато честно заработанный хлеб выгребали почти подчистую в убеждении, что тайники все-таки имеются, и, следовательно, мельниково семейство с голоду не подохнет.
Конечно, и другим крестьянам живется не сладко, их тоже замордовали налогами, но там хоть не стоят каждодневно над душой и не измываются, кулаком не обзывают.
Ах, надо было уходить на железку! Не в радость нынче крестьянский труд и не в пользу. Да кто ж его знал, что так все обернется…
Середина октября, а погода стоит на удивление тихая и теплая. Даже по ночам. Может, дня три-четыре в самом начале месяца подержались утренние заморозки и отступились, да раз в два дня набегут с заката серые облака, торопливо окропят землю гулким дождем, побегут дальше. И снова небо голубеет во всю ширь. Солнце, не жаркое, ласковое, встает в багровых зорях, кровяня верховую рябь божьей пахоты, и садится в багряные же зори. А потом наступает ночь черная, что сажа в печной трубе.
Иногда стоишь на крыльце и кажется, что нет ничего и никого на всем божьем свете, а есть только ты один единственный, чудом уцелевший в этой непроглядной тьме, и плывешь ты среди звезд, стоя на корме челнока, и не волны плещутся под ногами, а густая темень. Но вот в этой тиши загремит цепью собака, шумно вздохнет корова на скотьем дворе, лошадь всхрапнет и ударит в стенку стойла копытом, захлопают крыльями потревоженные куры, из-под самых звезд прозвучит сонный гогот пролетающих гусиных косяков и посвист крыльев мелкой птицы. И странным покажется все, чем живет при дневном свете человек, из-за чего мучит свою и чужую душу.