«Непонятно!.. — Антон почесал в затылке. — Если предположить, что все они из одной худой ватажки, то почему, перетерев накоротке, за нами не вернулись? В темноте, ясен пень, нас найти непросто, если мы, естественно, как полные олухи, на указанном месте не останемся, но вполне возможно, коли есть на то горячее желание. Я ведь с Игорьком все равно далеко от речки не уйду. Хоть и не Чеботарь, конечно, но тоже паренек не хлипкий. Все. Не буду пока понапрасну себе мозги полоскать. С утра посмотрим. А Валерьяныча я на всякий случай не здесь дожидаться буду, а немного повыше. Отслежу сначала издалека, кто там у них в лодке, а потом уже решу, стоит ли им на глаза показываться. — Он хотел было перетащить Игорька еще поглубже в дебри, но поразмыслил и отказался от этой затеи: — Смысла никакого. Захотят эти злыдни найти, все равно отыщут, а уходить далеко от речки — предельная глупость. Ни черта не услышишь, если вдруг какой-нибудь еще нечаянный спаситель нарисуется. А и услышишь, то добежать до берега все равно не успеешь. — Антон надрал лапника, устроил Ингтонку, накрыл его своей штормовкой и невесело усмехнулся. — История, блин, повторяется. Один к одному. Как под копирку. — Он присел рядом с приятелем, закурил. — Плохо, что костра не разожжешь. Я-то ладно, как-нибудь перекантуюсь, а вот его обогреть не помешало бы. Ничего. Подожду пару часиков, а потом, если все пучком будет, рискну небольшую нодью завести. От нее и света не так много. Если где-нибудь в низинке запалить, так и вообще в десяти шагах не заметишь».
Антону не спалось. Да и какой тут, к черту, сон, если нервы на взводе? Еще и шелест кругом, треск неумолчный. То там, то здесь дичина пошумит. Весь зверь, от мала до велика, на кормежку вышел. Хочешь не хочешь, а дергаешься на каждый громкий звук.
«Да, попал я в историю. Того и гляди крыша уедет. Не явь, не сон, а какая-то дурная тягомотина. Тут бы действительно превратиться в какую-нибудь вещь в себе, в сомнамбулу бесчувственную и ни о чем не думать. Но как? Не йог же, блин, не Штирлиц. Никто такому никогда не учил. А сам хрен освоишь. Вот и вертится постоянно в мозгах то одна, то другая дрянь.
Интересно, сколько я уже в этой кутерьме кувыркаюсь? Так, давай-ка прикинем. Почти трое суток я корневал. На зимовье у Чеботаря — четверо. Потом в пещере этой. Вот тебе пять. У чухонца да у Геонки. Уже неделя получается. Где-то так, если ничего не напутал. От этой кутерьмы уже ум за разум заходит.
Дома, наверное, атас полный. Ирина всех, кого только можно, на уши поставила. Представляю себе, как ее сейчас забрало! Ничего, роднушечка, теперь, глядишь, и просветлеет маленько у тебя в головенке. Поймешь наконец-то, что мужик-то тебе вовсе не такой уж и хреновенький достался. Ведь оно всегда так. Что имеем, не храним, потерявши плачем. Да, блин, еще как! Ничего-ничего, дуреха ты моя. Горе ты мое луковое. Вернусь я, никуда не денусь».
Антон заиграл желваками, вскочил на ноги. В глазах задрожали слезы. Он выругался, почувствовав злость на себя за минутную позорную слабость, потом грубо обтерся рукавом.
«Нет, паря, так у нас дело не пойдет. Хватит уже нюни распускать! Что ты как баба плаксивая?!»
Антон перетащил в низинку Ингтонку, завел нодью. Он пощупал сожалеющим взглядом измученное заострившееся лицо приятеля, осторожно положил руку ему на лоб.
Его мысли сами собой переметнулись на другое:
«А с Игорехой что-то непонятное творится. Вроде бы жара нет, и не так уж много крови потерял. Ведь когда его Валерьяныч перевязывал, рана уже почти и не кровила. Тогда почему же он до сих пор в таком глухом отрубе? Может быть, это у него на нервной почве? Последствия тяжелого шока? Неужели еще один кандидат в дурдом наметился? Тьфу-тьфу. — Он постучал по дереву. — Опять всякой чушью себе башку забиваешь?»
Кукожится и плавится под жарким пламенем на бревнах рыхлое подгнившее корье. Тянет в ноздри пряным настоянным таежным духом. От кедровой смолки. От подсохших лишаев. От липовок и берестянок [76]. От лимонника, калины, барбариса, прихваченных первыми морозцами.
Тянет и тянет, кружит голову.
Ревет, трубит где-то далеко за рекой старый усталый зюбряк-рогач. Его вызов нетерпеливо принимает молодой, не в меру горячий соперник.
Струится, льется откуда-то из черной беспросветной вышины, из-за плотно сомкнутых древесных крон протяжный рунный гам гусиных клиньев. Плывет и плывет. Льется и льется, исподволь холодной затяжной тоской обнимая душу.
Звенит, заливается в слепящей вышине невидимый жаворонок. Все выше, и выше, и выше.
Колышется в знойном мареве пойменная луговина, залитая солнцем.
Ворчливо гудят шмели. Шуршат в поникших травах лупоглазые стрекозы.
Густо пахнет раскаленной разомлевшей землей, клевером, осокой, стрелолистом.
Душно. Дышать нечем.
Никитка, сынок, совсем еще клопыш, торопится, бежит навстречу. Ножка подвернулась. Шлепнулся. Лежит, глядит испуганно, с обидой выпятив опухшие губенки. Мордашка вся в цветочной пыльце. Она лежит на конопушках носика, ушках, ресничках. Вот-вот зайдется, заревет в голос.