Мне очень хотелось спросить, кто сыграет музыкальную крестьянку – не Люба ли? – но я сдержал свое корыстное любопытство.
– Встречаемся в кафе «Флоранс», – продолжала Люба. – Оденьтесь как потомственный аристократ на светский раут. Макс очень ценит правдоподобие.
– Обязательно оденусь, – ответил я и усмехнулся, представив себе покойного папа́ – как бы он отреагировал на то, что его сын Эммануэль собирается играть в кино барона, влюбившегося в проститутку.
Но успешная кинокарьера сулила и сказочные заработки. На встречу я явился во фраке, сохранившемся от недавней роскошной жизни, с белой гвоздикой в петлице. Насчет томительной красоты Люба, к моему удовольствию, порядком преувеличила, зато мой взгляд, искаженный житейскими заботами и одурманенный опиумом, опалил бы и дубовое бревно.
Режиссер бесцеремонно рассматривал меня со всех сторон, как манекен в витрине магазина. Наконец он вынес свое решение: я получу в его фильме, довольно-таки бульварном, отнюдь не главную, а третьестепенную роль барона во второстепенном эпизоде. Спасибо и на том: как видно, фрак и гвоздика все же сделали свое дело. Теперь Макс уже не казался мне таким симпатичным, как во время нашего знакомства несколько дней назад. Но Люба Красина из-за плеча режиссера по-заговорщицки кивала мне головой, и я с легким сердцем согласился играть третьестепенного барона.
Фильм был снят и провалился с треском. Ничто ему не помогло: ни мое участие в нем, ни горькая судьба доведенной до крайности крестьянки – девушки трудной судьбы. Моя кинокарьера закончилась, так и не начавшись.
Я снова проиграл в соревновании с житейской удачей. Зато моя победа над Максом Офюльсом была несомненна: пока снимали фильм, мы с Любой вновь потянулись друг к другу, а режиссеру была дана отставка.
8. Опиум
Я не афишировал свои отношения с Любой Красиной, которую, по первой букве ее фамилии, ласково называл Кей, но и не скрывал их; все, кому надо и не надо, о них знали и делали вид, что совершенно не в курсе дела; так было устроено наше общество. Догадывалась, разумеется, о нашем романе и Грейс, но это и ее не волновало ничуть: пережив упоительный шторм страсти, мы остановились на свободе друг от друга и теперь успешно пользовались всеми преимуществами такого семейного расклада.
Время течет, как ручей, а люди сидят на берегу и тупо глядят на бегущую воду времени – это даже не поэтический образ, это сухая констатация факта. После моего кинопровала я не вел счет ни дням, ни неделям, пока не огляделся и не увидел себя автором репортажей в популярном и любимом парижанами журнале «Марианна». Этот журнал принадлежал Гастону Галлимару и поначалу предназначался для популяризации – иными словами, для рекламы – книжной продукции издательского дома «Галлимар», о котором я уже упоминал не без горечи. Но не прошло и нескольких месяцев, как «Марианна» привлекла авторов с громкими именами, окрепла и, не утратив девичьей прелести, вышла по количеству продаваемых экземпляров на третье место в Париже. Принадлежность к редакционному составу «Марианны», возглавляемому левоцентристом Эммануэлем Берлем – блестящим умом, чистейшим продуктом высшей еврейской буржуазии, – априори означала высокую профессиональную пробу журналиста. Замечу в скобках, что я туда попал не по счастливой случайности: кто-то из моих влиятельных друзей, может быть все тот же Дрие ла Рошель, составил мне протекцию. Да-да, я этого совсем не исключаю: памятуя о том, как он втихомолку зарубил мою книжку у «Галлимара», Пьер решил теперь, все так же без лишних разговоров, поспособствовать мне в моей журналистской карьере. Это было рискованно: свой путь в профессиональную журналистику начинали двадцатилетние юнцы, а мне уже шел четвертый десяток. Так или иначе, через полгода почтенная публика если и вспоминала обо мне по той или иной причине, то не как о поэте д’Астье, а как о журналисте д’Астье. Я принимал это с удовлетворением, но предпочел бы, чтобы все было наоборот.
Моя популярность стремительно набирала обороты: стотысячные тиражи журналов и газет ни в какое сравнение не шли с микроскопическими тиражами стихотворных сборников поэтов-сюрреалистов. Да и сама наша богемная компания, собиравшаяся когда-то в буфете «Пощечина общественному вкусу», понемногу, но безвозвратно изживала себя и растворялась без следа: одни уходили влево и присоединялись к коммунистам, другие подавались вправо – к фашистам, а третьи откладывали перо в сторону и прекращали сочинять.
В «Марианне» я вел рубрику, к которой читатели были совсем неравнодушны, – «Огни Большого города». В своей колонке я публиковал ночные репортажи со светских раутов, куда было принято являться во фраках, из модных ресторанов и кабаре; то были живые свидетельства, я знал все эти заведения не из вторых рук, и моим описаниям верили безоговорочно. Во мне видели завсегдатая большого света, куда немногим дано было заглянуть, признанного авторитета в области столичной ночной жизни для избранных. В сущности, это было справедливо.