Из какого сора растут стихи, известно. Но растут не только из сора. Растут из боли, стыда, из душевной драмы. Для этого надо быть истинным поэтом.
Любопытно, что громко осуждался один Слуцкий. Мартынова, оказавшегося с ним “в связке”, мало кто вспоминал. Слуцкий был – из этого можно сделать вывод – для любителей поэзии и выше, и важней Мартынова.
В последние годы его жизни мы встречались редко. В Домах творчества, в книжной лавке, в Доме литераторов. Разговор с ним, особенно в первые минуты, был труден. Он не разговаривал – допрашивал, собирал информацию о той сфере, в которой собеседник лучше всего разбирался. Меня “допрашивал” о театре, о кино. Не оставался в долгу – его тоже можно было расспрашивать. Ответы – содержательные, исчерпывающие, лаконичные – о качествах вновь назначенных министров или членов ЦК, о судьбе того или иного белогвардейского генерала, о писателях, наших и зарубежных, о ближневосточном кризисе. Он был набит самой разнообразной информацией, обладал уникальной памятью.
Иногда проходил мимо, лишь кивнув, иногда был приветлив, благодушен. Расспрашивал о моей жене Жене, о дочери, о семье покойного Зака, которого любил. Встреченный мной возле поликлиники, уже тяжело больной, поздравив меня с получением Государственной премии, сожалел, что Авенир получил ее посмертно, не дожил.
Думаю, что характер общения зависел от его состояния – болезнь подкрадывалась исподволь. Если чувствовал себя хорошо, был разговорчив, даже весел. Почему-то вспоминается, как однажды в книжной лавке, посмеиваясь, рассказывал об отце Михаила Светлова, не верившего, что стихами можно зарабатывать деньги. Убедившись, что можно, он решил сам писать стихи. Светлов получил от него письмо с просьбой помочь найти рифму к слову “соловейчик”. Светлов, по предложению Михаила Голодного, посоветовал “воробейчик”.
Борис мог позвонить кому-нибудь, даже не из ближайших друзей, и спросить, не надо ли денег. Я знаю многих, кому он так предлагал свою помощь. И мог резко ответить на просьбу одолжить какую-то сумму: “Денег нет!” Мог ответить человеку малознакомому, просившему о встрече: “Я занят. Позвоните осенью”.
По-настоящему близких людей у него было немного. Смерть Тани окончательно сломила его, толкнула в объятия болезни, которая давно его подстерегала. И все же, если бы не эта смерть, уверен, он устоял бы перед ней.
Да, он говорил: “Любовь не может быть сегодня предметом поэзии”. Но сразила его именно любовь.
Я не знал его стихов, что были написаны уже тогда, но появились только после его смерти, заботливо собранные и изданные покойным Юрием Болдыревым.
Почему он не печатал их, понятно. Их бы не напечатали. И почему не давал в “самиздат” и “тамиздат”, понимаю: верил, что придет время для этих стихов.
Когда написаны эти стихи? Когда написаны другие, при жизни не опубликованные? К сожалению, на них нет даты. А как много можно было бы понять в нем, в его творческом пути, зная, когда те или иные стихи написаны!
Но поразительно то, что, ложась в ряд с давно известными, они не вступают с ними в спор. Это всё – стихи поэта Слуцкого, с его убеждениями, сомнениями, с его драмой.
“Стихи Слуцкого не музыкальны”. Это повторялось часто. Сам он любил рассказывать, как его исключили из музыкальной школы за полное отсутствие слуха. Даже стихи об этом написал – “Музшкола имени Бетховена в Харькове”.
Музыка его стихов – это музыка нашего времени, звучащая подчас маршем, иногда воплем боли и отчаяния, с сильными, рваными ритмами, порой дисгармоничная, как вся наша жизнь, жестокая и горькая.
Он был поэтом моего поколения. И шел от музыки времени к музыке вечности.
О молодость послевоенная!
Так через много лет в своей шуточной поэме вспомнит Давид Самойлов наши едва ли не ежедневные встречи у Юры Тимофеева в начале пятидесятых годов.
Самойлова привел в нашу компанию на Сытинском Борис Слуцкий. С Борисом его связывала давняя довоенная дружба, зародившаяся еще в период знаменитых семинаров Ильи Сельвинского, и, конечно, память о погибших товарищах, с которыми когда-то начинали свою поэтическую жизнь.