Читаем Жили два друга полностью

Достигнув центра, он свернул в маленький скверик с заброшенными клумбами и засохшими на них цветами. На желтых дорожках лежали опавшие листья каштанов и тополей. Ветер мел обрывки газет и афиш. Было немо и пусто в этом когда-то, очевидно, оживленном скверике. Только на одной из скамеек сидел плохо одетый пожилой человек и, отвернувшись от аллеи, безучастно смотрел вдаль. Пчелинцев прошел мимо, но какая-то сила заставила его оглянуться. Он увидел худое, морщинистое лицо, оцепеневшее от горя, и слезы, сбегавшие по щекам.

Почему плакал этот человек? Кто причинил ему горе и зачем? Пчелинцев решительно повернул назад, дойдя до скамейки, притронулся к его плечу.

- Что с вами, товарищ?

Сержант был твердо уверен, что на земле, с которой гонят фашистов, в каждом освобожденном городе любого человека надо называть товарищем. Незнакомец поднял голову, платком не первой свежести стер слезы с лица.

- О пан офицер, пап офицер, - заговорил он, мешая русские и польские слова. - О горе, горе. Я похоронил коханую цурку Марысю. Ей ещё не было восемнадцати лят. Пришли пьяные фашисты и угнали её в ночное варьете. Жона моя пыталась не отдавать, но они застрелили её из пистоля. - Он закрыл ладонями лицо и долго молчал. - Юш бенди около года, как это случилось.

Пчелинцев опустился с ним рядом на скамейку.

- Но ведь фашистов уже прогнали из вашего города.

- Так есть, пан офицер, так есть, - повторял поляк, продолжая настойчиво именовать его офицером. - Я забрал из этого проклятого варьете свою старшую цурку, но она оказалась больной. Фашисты заразили её грязной, дурной болезнью, а она была совсем молодой. И она не выдержала, пане офицер. Там, в больнице, она и повесилась, бедная моя Марыся, а вчера я её похоронил, и теперь у меня в кармане нет ни единого злотого. А дома меня ждут два гтеньких хлопчика и десятилетняя младшая цурка Ядя. Они со вчерашнего дня ничего не ели.

О матка боска, что я им мовю! Какие муки страшнее мук отца, не способного накормить родных детей. А Марыся!

Если б я только мог, если бы не ревматизм и больное сердце, и не три голодных взгляда, устремленных на теСя с утра до вечера, я бы взял винтовку и убивал без пощады каждого ката в зеленом мундире!

Он руками закрыл лицо, стараясь заглушить глухие рыдания. Пчелинцеву стало больно оттого, что он стал свидетелем чужого безутешного горя. Он мягко положил руку незнакомцу на плечо.

- Успокойтесь, товарищ. На земле есть кому отомстить за вашу Марысю. И это сделаем прежде всего мы - советские солдаты! - Он задумался и, осененный неожиданной мыслью, предложил: - Я, конечно, помочь вашему горю не в силах, да и никто не в силах, а глаза выплакивать просто нехорошо. Вы мужчина, и вам надо бороться: за себя, за детей, за новую жизнь. Но если ваши дети второй день голодают, то вот возьмите, пожалуйста. - Пчелинцев достал из кармана шестьсот злотых - жалованье воздушного стрелка за два месяца в польской валюте - и протянул их незнакомцу. Пожилой поляк внезапно выпрямился, и на худом лице его мелькнула обида:

- Цо то есть?

- Деньги, товарищ. Шестьсот злотых.

Незнакомец протестующе поднял руки, грустными глазами взглянул на Пчелинцева, державшего бумажки иа ладони. В эту минуту с его головы спал набухший от дождя капюшон, и поляк, увидев нарядную авиационную фуражку, растерялся:

- О! Вы пан генерал! - воскликнул он испуганно. - Такой молодой и юш генерал!

- Да нет, - засмеялся Пчелинцев, - я всего-навсего сержант.

- По как же так, - растерянно пробормотал поляк, - но эта фуражка. Это же генеральская фуражка!

- Нет, это летная фуражка, - пояснил Пчелинцев. - Вас краб попутал, и протянул человеку деньги. Но поляк снова сделал протестующее движение.

- О, что вы! Нацо! О, нет, я не имею права брать ваши деньги, пан офицер! Бардзо зденькую, но не могу.

Может пан офицер обо мне подумал, что я нищий или мелкий вымогатель? То не так есть. Шиоко не так!

Я учитель, пан офицер, но немцы превратили пашу школу в свою казарму, а двух моих коллег расстреляли.

Я чудом остался жив, но об этом сейчас долго рассказывать. Поверьте мне, пан офицер, мне стыдно брать от вас оти деньги.

Сержант улыбнулся и продекламировал:

Нет на свете царицы, краше польской девицы.

Весела, что котенок у печки,

И, как роза, румяна, и бела, как сметана.

Очи светятся, будто две свечки!

Был я, дети, моложе, в Польшу ездил я тоже

И оттуда привез себе женку.

ГЗот и век доживаю, а всегда вспоминаю

Про нес, как гляжу в ту сторонку.

- Цо то бенди? - удивился поляк.

- Адам Мицкевич в переводе нашего великого Пушкина.

Человек в поношенном, залатанном пиджаке с тоской посмотрел на свои длинноносые потрескавшиеся туфли, забрызганные грязью.

- Адам Мицкевич, - задумчиво проговорил он, - пан офицер читал Мицкевича!..

- А почему же мне не читать стихи друга нашего Пушкина? - тихо возразил Пчелинцев.

- О да! О да! - подхватил поляк. - Пушкин и Мицкевич - два великих рыцаря свободы! О, что это за армия, если в ней каждый офицер не только умеет хорошо драться, но л знает Мицкевича!

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 великих казаков
100 великих казаков

Книга военного историка и писателя А. В. Шишова повествует о жизни и деяниях ста великих казаков, наиболее выдающихся представителей казачества за всю историю нашего Отечества — от легендарного Ильи Муромца до писателя Михаила Шолохова. Казачество — уникальное военно-служилое сословие, внёсшее огромный вклад в становление Московской Руси и Российской империи. Это сообщество вольных людей, создававшееся столетиями, выдвинуло из своей среды прославленных землепроходцев и военачальников, бунтарей и иерархов православной церкви, исследователей и писателей. Впечатляет даже перечень казачьих войск и формирований: донское и запорожское, яицкое (уральское) и терское, украинское реестровое и кавказское линейное, волжское и астраханское, черноморское и бугское, оренбургское и кубанское, сибирское и якутское, забайкальское и амурское, семиреченское и уссурийское…

Алексей Васильевич Шишов

Биографии и Мемуары / Энциклопедии / Документальное / Словари и Энциклопедии
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное