– Маэстро Абрагам, – глухо сказала Бенцон, – пыл, с которым ты говоришь о своем друге, заводит тебя слишком далеко. Тебе хотелось уязвить меня? Ну что же, это тебе удалось, ибо ты пробудил во мне помыслы, которые долго, очень долго дремали! Смертельно оледеневшим называешь ты мое сердце? А знаешь ли ты, внимало ли оно когда-нибудь участливому голосу любви; знаешь ли ты, что я, быть может, именно в тех условностях житейских отношений, которые эксцентричный Крейслер мог считать презренными, обрела утешение и покой? Неужели ты, старик, также, должно быть, испытавший немало горестей, вообще не знаешь, что это опасная игра – восставать против этих житейских взаимоотношений и условностей – и пытаться подойти поближе к мировому духу, мистифицируя собственное бытие? Я знаю, что самой холодной, самой малоподвижной житейской прозой корил меня Крейслер, и это его суждение, которое выражается и в твоем, когда ты называешь меня безжизненно окоченелой, но разве вы когда-нибудь сумели проникнуть взором сквозь слой этого льда, который уже давно стал для груди моей защитным панцирем? Пускай у мужчин жизнь не творится любовью, пусть у них любовь только вздымает жизнь на вершину, с которой вниз еще ведут надежные пути, нашим высочайшим светоносным пунктом, который сперва создает и формирует все наше бытие, является мгновение первой любви. Ежели враждебной судьбе угодно, чтобы мы разминулись с этим мгновением, то тогда для слабой женщины теряет смысл вся жизнь, ибо женщина эта пребывает в безутешной ничтожности, в то время как другая, одаренная большей духовной силой, яростно восстает против всего этого, и именно в обстоятельствах обыденной жизни приобретает то, что только и приносит ей покой и мир. Позволь мне сказать тебе это, старик, здесь, во тьме ночной, которая окутывает наши признания, позволь мне высказать тебе это! Когда наступил тот момент в моей жизни, когда я увидела того, который зажег во мне пламя глубочайшей любви, на какую только способна женская душа, – тогда я уже стояла перед алтарем с тем самым Бенцоном, которому суждено было стать прекраснейшим супругом. Его полнейшая незначительность доставила мне все, чего я только могла пожелать для спокойной жизни, и никогда ни единая жалоба, ни единый упрек не сорвались с моих уст. Только тесный круг обыденного принимала я во внимание, и если потом именно в этом кругу случалось многое, что неотвратимо сводило меня с правильного пути, если я многое, что могло показаться наказуемым, не умела извинять ничем иным, как давлением преходящих обстоятельств, то пусть меня прежде всего проклянет такая женщина, которая, как и я, испытала тяжкую борьбу, ведущую к полнейшему отказу от какого бы то ни было высшего, истинного счастья, если бы даже это высшее, истинное счастье не оказалось бы в конце концов мнимым, ничем иным, кроме как сладостной мечтательной иллюзией. Князь Ириней познакомился со мной. Но я молчу о том, что давно прошло, только о настоящем времени следует еще говорить. Я позволила тебе заглянуть в мое сердце, маэстро Абрагам, и теперь ты знаешь, почему я, при том, как теперь сложились обстоятельства, вынуждена бояться всякого вторжения чужеродного загадочного начала, считая его угрожающим и опасным. Моя собственная судьба в тот роковой час зловеще улыбается мне, как некий ужасный и предостерегающий призрак. Я должна спасти тех, кто дорог мне, и у меня есть свои планы. Маэстро Абрагам, не идите мне наперекор, или ежели вы пожелаете вступить со мной в борьбу, то смотрите, как бы я не расстроила все ваши наипревосходнейшие кунштюки, все ваши ухищрения престидижитатора и иллюзиониста!
– Несчастная женщина! – воскликнул маэстро Абрагам.
– Несчастной называешь ты меня, – возразила Бенцон, – меня, которая сумела победить враждебную судьбу и тогда, когда уже, казалось бы, все погибло, обрела довольство и покой.