Мне причинило бы немалую боль, если бы все старания, которые вы приложили для того, чтобы воспитать этого серенького плута, оказались бы тщетными и если бы он, вопреки всем своим ученым познаниям, опустился бы до уровня обыкновеннейшего пустопорожнего поведения жалких и пошлых котов-плебеев!
Когда я увидел, что как меня, так и моего доброго Муция, моего великодушного брата, расписывают таким гнусным образом, из груди моей невольно вырвался возглас боли. «Что же это такое было? – воскликнул профессор. – Я готов даже подумать, что Мурр все-таки сидит где-то в комнате, спрятавшись понадежнее от наших глаз! Понто! Allons![119]
Ищи, ищи его!» Одним прыжком Понто соскочил с подоконника и стал обнюхивать все в комнате кругом. Перед дверцами печки он застыл как вкопанный, зарычал и залаял. Потом вспрыгнул на печь. «Он в печке, в этом нет никакого сомнения!» – так сказал маэстро и распахнул дверцы настежь. Я спокойно остался сидеть и глядел на моего маэстро ясными, сверкающими глазами. «И в самом деле, – воскликнул маэстро, – и в самом деле, он забился туда в печку, да поглубже! Ну как? Не соблаговолишь ли ты выйти на свет божий? Не угодно ли тебе будет осчастливить нас своим присутствием?»Хотя у меня вовсе не было особенной охоты покидать мое убежище, я все же вынужден был, так или иначе, подчиниться повелению моего маэстро, ибо мне не хотелось, чтобы по отношению ко мне были приняты какие-либо насильственные меры, в итоге коих я же и остался бы внакладе. Посему я, отнюдь не спеша, вылез оттуда. Однако едва я вновь явился на свет божий, как оба, профессор и маэстро, громогласно воскликнули: «Мурр! Мурр! Да как же ты выглядишь! Что это еще за фокусы!»
Вообще-то говоря, я был весь в золе с головы до пят; к тому же следует еще прибавить, что и в самом деле с некоторых пор внешность моя оставляла желать большего, она заметно пострадала, так что я в том повествовании, которое изложил профессор, т. е. в его повествовании о котах-раскольниках, вынужден был узнать самого себя; таким образом, думается, что я и в самом деле являл собою фигуру самую что ни на есть жалкую и плачевную! И вот теперь, сравнив эту мою жалкую фигуру с роскошным обликом моего друга Понто, который в своей пресимпатичной, блистающей, прелестно завитой шубе и в самом деле выглядел необыкновенным красавцем, я устыдился глубочайшим образом и тихо и огорченно забился в угол.
– Ужели это, – воскликнул профессор, – тот самый благоразумный и благонравный кот Мурр? Элегантный прозаик, остроумный поэт, слагающий сонеты и глоссы?! – Нет, это вполне заурядный котофей, шатающийся по кухням, околачивающийся у печурок и умеющий разве что ловить мышей в подвалах и на чердаках! Хо-хо! Скажи-ка мне, высоконравственный мой котофеич, скоро ли ты получишь ученую степень или даже пожелаешь занять кафедру, сделаться, скажем, профессором эстетики? В самом деле, в хорошенькую докторскую мантию ты облачился!
Он продолжал изощряться, придумывая всяческие издевательские речи и язвительные обороты; что же я мог еще сделать, кроме того что (ибо я всегда именно так и поступал в аналогичных случаях, таков уж мой обычай) прижать уши к голове – плотно, плотно – и застыть в подобной позе?
Оба, профессор и маэстро, язвительно захохотали, и хохот их пронзил мне сердце. Но, пожалуй, еще более уязвило и поразило меня поведение пуделя Понто. Он не ограничился тем, что всякого рода гримасами старался показать, что разделяет иронию, выраженную его хозяином, но, более того, разнообразными прыжками в сторону откровенно демонстрировал, что страшится приближаться ко мне; по-видимому, он боялся замарать свою красивую чистую шубку. А ведь это немалая обида для кота, который столь явственно сознает всю свою замечательность и необыкновенность, – молчаливо стерпеть столь нестерпимое оскорбление от этакого пуделя-вертопраха!
Засим профессор пустился с маэстро в пространные теоретические разглагольствования, по-видимому не имевшие ни малейшего отношения ни ко мне как таковому, ни ко всему моему кошачьему племени; по правде сказать, я не многое уловил из этого их собеседования. Однако я постиг все же, что речь шла о том, не лучше ли насильственно воспротивиться дикому и необузданному поведению сумасбродного юношества, или следует ограничить эти явления ловким и неприметным образом, дабы дать место собственному опыту юношества, причем в рамках осознания этого собственного опыта вышесказанное дурное поведение само собой сойдет на нет. Профессор высказался в пользу откровенного насилия, ибо всеобщее формирование вещей к крайнему и взаимному благу требует, чтобы всякий человек, невзирая на любые препятствия, как можно раньше был введен в соответствующую форму, как это обусловлено взаимоотношением и устремлением всех отдельно взятых частей – к совокупному целому, ибо в противном случае непременно возникнет чудовищная пагуба, каковая способна лишь вызвать всякого рода беды и неурядицы.