– Мне думается, – произнес Крейслер, – мне думается, что вы, милостивейшая принцесса, не слишком расположены к мечтаниям и снам, и все-таки это только лишь сны и мечтания, в сновидениях у нас и в самом деле вырастают мотыльковые крылышки, так что мы вырываемся из самой тесной и самой прочной и нерушимой тюрьмы и подымаемся ввысь, в почти недостижимые заоблачные сферы. У всякого человека, в конце концов, есть врожденное стремление к полету, и я знавал серьезных и порядочных людей, которые поздно вечером налегали на шампанское как полезный и весьма пригодный к делу газ, ночью же, являя собой, так сказать, в одно и то же время воздушный шар и пассажира, получали возможность вздыматься с постели.
– Знать, что ты так любима!.. – повторяла принцесса еще взволнованней, чем прежде.
– И к тому же, – заговорил Крейслер, когда Гедвига смолкла, – что касается любви художника, о какой я и старался повествовать, то вы, милостивейшая принцесса, имеете, конечно, перед глазами дурной пример господина Леонгарда, который был
– Нет, – воскликнула принцесса, как бы пробуждаясь ото сна, – нет, это невозможно, чтобы в груди мужчины возжегся такой чистейший пламень восторга! Чем иным является любовь мужчины, как не предательским оружием, позволяющим мужчине добиться победы, которая губит женщину, не принося счастья ему самому!
Крейслер собрался уже немало подивиться таким престранным мыслям совсем еще юной принцессы (ей было лет семнадцать, ну самое большее – восемнадцать), но тут раскрылась дверь и в комнату вошел принц Игнатий.
Капельмейстер был рад закончить разговор, который он очень удачно сравнил с хитроумным дуэтом, в коем каждый голос должен сохранять верность своему своеобычному характеру. В то время как принцесса пребывала в печальном adagio и лишь кое-где вставляла mordent или какую-либо украшающую трель, он, капельмейстер, как преимущественно buffo[47]
и архикомический вокалист, вставлял в паузах между речами Гедвиги великое множество коротких нот parlando[48], вследствие чего весь их разговор в целом представлял собой истинный шедевр композиторского искусства и исполнения, именно так его можно было бы назвать, и он, Крейслер, не желал бы ничего иного, кроме как послушать пение свое и принцессы в качестве меломана со стороны; иметь возможность это услышать из какой-нибудь ложи или же с приличного места в первых рядах партера.Итак, принц Игнатий вошел в комнату с разбитой чашкой в руках, плача и всхлипывая.
Здесь непременно следует сказать, что принц, хотя ему было уже больше двадцати, все еще не мог расстаться с любимыми играми детских лет. Более всего на свете он любил красивые чашки, был способен играть целыми часами, расставляя их каждый раз все в ином порядке, так что то желтенькая чашка оказывалась возле красненькой, то зелененькая около красненькой и т. д. При этом он радовался так искренне, так чистосердечно, так от всей души, будто веселое и довольное дитя.
Несчастье, по случаю которого он теперь так расстроился, состояло в том, что дерзкий мопсик неожиданно вскочил на стол и сбросил красивейшую из чашек.
Принцесса обещала позаботиться о том, чтобы милый братец получил из Парижа чайную чашку в новейшем вкусе. Принц Игнатий необыкновенно возрадовался и заулыбался. Видимо, только теперь он заметил капельмейстера. Он обратился к нему с вопросом, есть ли у господина капельмейстера тоже такое великое множество красивых чашек. Крейслер знал, что делать, ибо маэстро Абрагам научил его, как следует отвечать на этот вопрос. А именно, он заверил, что, конечно, у него нет таких красивых чашек, как у сиятельного принца, и что, более того, он совершенно не в состоянии тратить на это столько денег, сколько тратит его сиятельство.