Дина, Динка, Динара. Татарские очи, чёрная коса. Вышла, настроилась, вступила – и за собой повела. С изломом, с притопом, прямо кровь кипит. Играет, как дышит – всем телом. Тело у неё гибкое, мягкое, полноватое ещё детской, неоперившейся полнотой, хотя это обман, и всегда она будет такой – девочкой-кошечкой, наивные, распахнутые глаза. И долго надо глядеть в глубину этих глаз, чтобы увидеть – омут на дне этих глаз, яд, талант такой, что крошит ей кости и мешает дышать по ночам.
На втором повторе, в кульминации, когда черти вот-вот готовы сорваться в пляс, вступает Ём на мандолине. И сразу в соло. Они два солиста, два равных голоса. Идут вровень, только она на него не смотрит, даже вполоборота не поглядит.
Вдруг останавливается и что-то правит в нотах.
– Давайте лучше так. – И начинает снова. Дошли до того же места. Поиграли. – Нет, лучше вот так, – она опять правит, начинают.
И так раз десять.
Наконец Ём говорит:
– Может, ты просто вычеркнешь мою партию? К чему она?
– Зачем? – отвечает Динара. – Вот отсюда ты.
– Да я вообще могу в уголке постоять.
И улыбаются, словно конфеты друг другу дарят.
– Дин! – обрывает флейтистка.
– Ребята! – хором с гобоем.
– Ты не понимаешь, было слишком легко. Сейчас станет лучше.
– Динара! Чего на тебя нашло? – Света.
– Друзья, давайте продолжим, у нас слишком мало времени, – гобой.
– С этой я всё понял. – Ём и не думает препираться. – Вступлю, где скажете. Давайте следующую.
Зашелестели нотами. Друг на друга не смотрят. Меня от напряжения аж трясёт.
Начали следующую. Вступать доверили мандолине. Читая с листа, Ём начал, а все подхватили. Подключилась и скрипка. Но это другая мелодия, экзальтация здесь не нужна. Закрыв глаза, она плавно покачивается, позволяя музыке проходить через себя, от пяток до макушки. Женщина – сладкое обещание, ждущая победителя на вершине холма. Мёд и молоко в её волосах, мёдом и молоком пахнут её дыхание и круглые её груди. Солнце играет на загорелой коже. Мурашки бегут у меня по спине. И все виноградники царей Вавилонских, все дщери, бродящие под стенами Иерусалима, не стоят этого мёда и этого молока…
Вдруг бросила смычок так, что все чуть не попадали на пол.
– Ты специально? – оборачивается она на Ёма. Глаза – холодная дамасская сталь. – Специально? – Другая бы в этом месте кричала. Она же говорит спокойно, певучим голосом.
– Чего? – недоумевают духовики. – Динара, что ещё стряслось?
– Да, специально, – отвечает Ём, выдержав её взгляд. – Так будет лучше. Вот увидишь. Было же слишком легко.
– Мы столько лет так играли!
– Ну и что? А сейчас я услышал по-другому. Это же моё соло.
– Но это не твой импровизационный квадрат. Ты о других подумай. Ты структуру сломал. Я не слышу, где мне вступать.
– Да что случилось-то? Дина!
– Вы что, глухие все? – Она искренне удивлена.
– Спокойно. Давайте вместе. С шестнадцатого такта.
– Ёму свяжите руки, – бросает Динара, укладывая скрипку на плечо.
– Дина! – все хором. Только Ём стоит и смеётся:
– Я согласен! Вяжите, вяжите мне руки!
– Ём! Ребята! Прекратите! Что за детский сад!..
Дина, Динка, Динара. Звон награбленного ханского серебра. Вот откуда скрипочка у Ёма в ухе. Вот откуда скрипочка у эстонки Ангелики между ног.
Динара была Ёму жена. Ещё совсем недавно. Два года назад.
В темноте – голос:
– Ты есть хочешь?
Открываю глаза. Ём. Смотрит сверху вниз, как я оплываю на стуле. Музыканты на сцене сменились – пришла другая группа: парни в чёрных футболках деловито вышагивают на сцене, расставляя аппаратуру. Зал наполняется людьми.
– Сейчас эти чекиться будут.
– Чекиться? – не поняла я.
– Звук ставить. Пока то да сё… Они первыми играют. Часа полтора у нас железно есть. Пойдём, погуляем?
Пришлось собраться, подняться и бодро кивнуть – мол, да, я готова идти, куда хочешь.
Вышли. Спиной ощутила неприятный взгляд Айса.
Москва жила уже по-вечернему: одна сторона Садового оглушительно неслась, вторая стояла, натужно хрипя и кашляя выхлопами.
– Ты не ответила, хочешь есть? – спросил Ём.
– Нет.
Он посмотрел на меня оценивающе.
– Я, конечно, не верю. Но садиться сейчас в каком-нибудь заведении некогда. Так что предлагаю по-студенчески: по кефирчику и на лавку.
Я кивнула. Зашли в магазин. Ём купил пирожков и кефир. Я пыталась отказаться, но не вышло. Сошлись на йогурте – маленькой баночке, чтобы не жалко было выкидывать. Во мне живёт странное благоговение к человеческой пище, мне её всегда жалко. С неё считывается столько труда, что лучше и не читать – и вот всё это – эмоции, старания – пойдут в мусорку. Как говорят, не в коня корм. Я всегда испытываю досаду в связи с этим, а Яр надо мною смеётся: говорит, у людей так много времени, сил и энергии, они спускают это зазря, так что плюс-минус немного – никто не заметит. Он, конечно, прав, я знаю. Но пусть уж лучше спускают не по моей вине. Мне как существу, привыкшему к строжайшей экономии, такое расточительство противно.