Дело было не только в видениях гигантских сооружений — галерей Паллады, вырастающих перед его внутренним взором — в образах, уходящих корнями в прочитанные книги, пережитые сны, и навеянные городом. Все чаще и чаще его охватывали приступы, с каждым разом все более сильные, безотчетной ненависти к Жюстине, той самой Жюстине, которую он почти не знал — доброго друга и преданной возлюбленной. Приступы длились недолго, но они были настолько сильны, что он начал испытывать опасения не за нее, а за собственную безопасность. Он начал бояться даже утреннего бритья в своей снежно-белой ванной комнате. Маленький цирюльник, набрасывая на своего клиента чистую простыню, часто замечал слезы в его глазах.
В то время, как галерея исторических образов являла собой как бы «задний план» жизни, его друзья и знакомые, осязаемые и реальные, сновали взад-вперед на их фоне, среди руин классической Александрии, населяя его мечты и сновидения живыми персонажами. Совершенно по-деловому, подобно архивариусу, он заносил в дневники все, что видел и чувствовал, заставляя невозмутимого Селима распечатывать записи.
Он, например, внес в дневник впечатления от известнейшего музея; художники, выставленные в нем, были способны удовлетворить самый изощренный вкус: он бродил по залам среди таких же философов и мудрецов, как он сам, так же, как и она, подгоняя вселенную под размеры собственного «я», бесполезного для всех, кроме него самого: на каждом этапе развития человек являет собой бесконечность, приспособленную к его собственной природе; каждая новая мысль есть новый импульс.
Надписи, высеченные на мраморных плитах музея, были для него, словно шепчущие губы вечности. Балтазар и Жюстина уже ждали его. Он пришел на встречу с ними, околдованный лунным светом и иссушающей тенью колоннады. Из темноты до него доносились их голоса. Нессим тихо свистнул, предполагая, что Жюстина узнает его. Ожидая ответа, он подумал: «Просто психологически вульгарно так проводить время, зная его быстротечность так хорошо, как Балтазар». Из темноты донесся голос того, о ком только что подумал Нессим: «А мораль есть ничто, если является лишь разновидностью хорошего поведения».
Он медленно двинулся к ним, скрытый тенью арки. Мраморные стены были разрисованы причудливой игрой лунного света и тени и напоминали зебру. Двое сидели на мраморной крышке саркофага. Где-то в необъятной темноте слышались голоса теннисистов, залетавшие с травяных кортов. Кто-то лениво насвистывал мелодию из оперы Доницетти. Золотые клипсы, отсвечивающие в ушах Жюстины, тут же превратили ее в один из персонажей его мечтаний; и Балтазар и Жюстина казались одетыми в небрежно накинутые тоги. По-прежнему доносился голос Балтазара, интонация его выражала сомнение — обязательную спутницу любой религии. «Уверен, с одной стороны, что даже проповедь Евангелия есть зло. В этом абсурдность человеческой логики. Ведь в объятия зла и тьмы нас бросает не Евангелие, а проповедь. Вот почему так хороша Каббала — в ней нет ничего, кроме науки Истинного Внимания».
Они подвинулись, уступая Нессиму место на мраморной плите. Но тут опять, как-то сразу, он не успел даже сесть, его мысли были захвачены иными видениями, разрушающими целостность времени, преемственности и истории.
Он так ясно представил усыпальницу, построенную воинами для Афродиты на пустынном, иссеченном ветрами берегу. Солдаты устали, тяжелый марш совсем измотал их. Усталость лишь обострила восприятие смерти, всегда присутствующее в душе воина. Призрак смерти витал в воздухе. Вьючные животные умирали от голода, люди — от жажды. Отравленные ключи и колодцы не могли принести облегчения. Дикие ослицы, не приближавшиеся на расстояние выстрела, лишь дразнили людей, истосковавшихся по мясной пище, столь недоступной на этом враждебном берегу. Несмотря на предзнаменование, пехота была вынуждена идти к городу. Солдаты шли толпой, забыв про строй, хотя и понимали всю гибельность этого. Их оружие осталось на вечно отстающих колесницах. Толпа бредущих оставляла за собой кислый запах немытых тел, пота и испражнений — несварение желудка мучило многих.