Оцепенев, прохожу я мимо дома, который в свое время называла моим, нашим. В окне – когда-то это было окно кухни – горит свет. Там и сейчас наверняка кухня, я представляю себе мать с макарониной на вилке. У окна стоит мужчина. Он поднимает голову и видит, как в свете фонаря я прохожу мимо, впрочем, он не знает, ни кто я, ни зачем я здесь, я случайный прохожий, иду к какому-то дому дальше по улице или просто гуляю, и тем не менее ко мне возвращается детский страх и я боюсь человека в окне, как когда-то боялась фру Бенсен, я до сих пор ее боюсь, хоть она и умерла, детские страхи не умирают. Окна у фру Бенсен темные, только слабая лампочка на крыльце горит, дом выглядит ветхим и покинутым, а рядом с бывшим моим, нашим домом не стоит ни единой машины. Дом фру Бенсен печальный и, похоже, нежилой, начну операцию с ее владений. Я открываю ворота и прохожу за кустами вдоль деревянной изгороди, пока не утыкаюсь в металлическую ограду. Тогда я понимаю, что отыскать нужное мне место смогу, только если перелезу на другую сторону. Оттуда, где я стою, видно окно холла на втором этаже, то же, что и раньше, с раскрашенным свинцовым стеклом, сквозь которое ничего не видно. Я перемахиваю через ограду, спрыгиваю на знакомую территорию, в кусты, у них шипы, они и зимой колются. Тишина, будто в могиле. Я иду к двери гаража возле кованых ворот, где мужчина в кухне может меня заметить, но гараж не освещается. В детстве от двери гаража надо было отсчитать восемь шагов. Моим почти шестидесятилетним ногам достаточно проделать пять с половиной, я иду вдоль стены гаража, вспоминаю длину шага, отмеряю семнадцать таких шагов, сворачиваю направо и лезу сквозь колючие кусты, одежда мне это позволяет. Протиснувшись к изгороди, я подготавливаю место, кладу на землю подстилку, сажусь и, сняв варежки, трогаю землю, она холодная, но теплая, сухая, но влажная, я вешаю карманный фонарик на ветку, чтобы свет падал на нужный мне пятачок, снова надеваю варежки и копаю, у меня с собой долото и железный половник. Сколько земли червяки способны сделать за одну ночь, за год, за пятьдесят лет, насколько глубоко мне нужно раскопать, я выдергиваю корешки, разрезаю их ножницами, камней в земле нет, копать легко.
Прошли ли в этом доме, в этом саду ее, что называется, лучшие дни? Какая же она, должно быть, была молодая.
Я выкопала уже огромную яму, а землю складываю в кучки за спиной, в окнах фру Бенсен темно, фру Бенсен спит – в постели или в земле, я копаю не слишком рьяно, но жизнь делается острее, пока я копаю, вдыхая запах почвы, запах зимней сентябрьской земли возле гаража моего детства, незаконно копаю на участке фру Бенсен, мертвой или живой, копаю, словно избавляясь от земли, выбрасывая за спину землю моего детства, копаю, пока мир погрузился в затишье, а дом, где я когда-то жила, лежит в темноте, и дома, в которых жили Арнесен и Буберг, темные, я выкапываю темную землю, и чем глубже копаю, тем темнее она становится, и я хочу добраться до края этой темноты, но дышу спокойно, потому что сейчас торопиться некуда, я вскармливаю великую ночь, копаю, открыв рот, а потом железный половник издает такой звук, словно ударился о металл, я стряхиваю с себя темноту, и все вокруг словно озаряется светом.
Я откладываю в сторону долото и половник, снимаю варежки и руками, бережно, будто археолог, отряхиваю землю с крышки, похожей на ту, что бывает на ящичках от сигар. Я оттираю с него губкой землю, подковырнув долотом, вытаскиваю его из ямы, заворачиваю в наволочку и вместе с инструментами убираю в рюкзак, а после выхожу через ворота, в окнах темно, я иду к детскому садику, на месте которого когда-то был каток, вызываю такси, и оно увозит меня домой.
Когда я отпираю дверь, часы показывают 01:30, фьорд темный, я рада, что живу так высоко. Я подхожу к рабочему столу, зажигаю лампу, сажусь и со странным благоговением достаю из наволочки сундучок, замочек приходится взломать. Сверху лежит рисунок, который я нарисовала в то воскресенье, когда мать заболела, он пожелтел, но линии на удивление четкие, меня вдруг захлестывают чувства к нам обеим, изображение на рисунке огромное, матери словно не хватает этого листа бумаги, все из-за волос, но лицо худое, и голодное, и тоскующее, руки длинные и опущенные. Тогда лицо у матери перекосилось и она, показав на рисунок, воскликнула: «Это ты!»