Он спросил о её корнях. Но как всё это объяснить? Неповторимые особенности йоркширского жилища, всепроникающий дух морали, жадная воля к карабканью наверх… всё это вдруг начало блёкнуть и расплываться, не желая укладываться в слова. Между вспышками гнева Билла Поттера и зверствами в Берген-Бельзене — пропасть. Она неуверенно лепетала что-то, внимательно следя за его выражением, и поняла: ему никогда не взять в толк, что такое «нижнее среднее сословие»; почему густая местная или более прилизанная, образованная речь может определять твою судьбу. Уже совсем отчаявшись, она выпалила:
— Понимаете, мои корни — как у Д. Г. Лоуренса. Та же среда. Мы всё время пытаемся улучшить своё положение, как честолюбивые героини романа «Влюблённые женщины».
Ей ещё ни разу в жизни не доводилось использовать слово «мы» в таком значении — имея в виду людей с севера Англии как некую особую народность.
— А я вот не могу читать Лоуренса. Меня раздражает его самоуверенный, задиристый тон. Его герои не взяты из жизни, таких людей просто не бывает. Да и вообще, сегодня уже мало просто выдумать персонажей, дать им имена, обозначить их место в обществе и приправить всё это многословными описаниями нарядов, богатых поместий да вечеринок. Время подобной литературы прошло.
Он был очень раздражён, он терпеть не мог Лоуренса. К этому она тоже была не готова. Она спросила робко, что же тогда, на его взгляд, стоит читать, — и он моментально забраковал всех её любимых авторов: Толстого, Джордж Элиот, Джейн Остин, — что в них толку, у них, мол, одни лишь пустые подробности. А ведь это её любимые книги, в которых живут любимые и родные персонажи! Князь Андрей с его маленькой княгиней, чувством долга и сомнениями; Доротея Брук[148]
, которая решила из моральных побуждений принять предложение высохшего священника; другой священник, Генри Тилни[149], который полюбил только в ответ и потому, что ему нравилось обожание… Очень странным был этот первый разговор с Рафаэлем Фабером. Казалось, Рафаэль был невероятно с ней чуток и вежлив; и в то же время с какой-то настойчивой, нервной решительностью открывал ей кусочки своего «я», вещи, которые она просто не способна была вообразить (в отличие от более понятных ей душевных движений и поступков Руперта Биркина[150] и Пьера Безухова). Настроение его менялось во мгновение ока: то он с яростью блестящего теоретика напускался на любые произведения, в которых есть выдуманные герои, на литературные вычуры, на провинциально-островной характер английской словесности и косноязычие здешних писателей, то вдруг голос его делался мягок и успокоителен. Такому разговору (по всем признакам его и эмоциям) впору было происходить между влюблёнными, когда они впервые пытаются узнать друг друга, рассказывают свою жизнь в обмен на такой же рассказ. (После этой беседы он уже никогда не двинется ей навстречу с той же лёгкостью и откровенностью, как в этот первый раз.) А Фредерика, та еле-еле, мучительно подбирала нужные слова. Ещё бы, ведь Рафаэль — человек без родного языка! До разговора с ним она не задумывалась о том, что её родной язык может быть не понят, успех общения, полагала она, зависит лишь от неё, от её владения речью. Но, увы, всё, что она ни говорила, было для него пустым звуком, к тому же он из принципа, наверное, презирал весь очерк, весь сюжет её предшествующей жизни.Когда собиралась уходить, он дал ей две книги: «La Nausée» и «Мёрфи»[151]
; а ещё — несколько тоненьких машинописных листков, стихи!— Мне бы хотелось узнать ваше мнение. Я назвал это стихотворение «Любекские колокола» — колокола, что в церкви Святой Марии в Любеке. Я туда ездил в пятидесятом, посмотреть на родные места. Во время бомбардировки город почти сровняли с землёй. Все церковные ценности спрятаны были в подвалах под колокольней — считалось, это самое безопасное место. Когда стали рваться авиабомбы, колокола слетели с колокольни, словно украшения с торта. Слетели и впечатались в мостовую. Там они и пребывают поныне, тонны искорёженного металла. Решили их оставить как есть, и строят вокруг них капеллу. И вот мне захотелось… написать об истории Европы. Но там конца ещё не видно.
Она не поняла, имеет ли он в виду стихотворение или историю Европы.
Она побрела обратно к себе по ясному, серому Кембриджу. От Рафаэля у неё голова шла кругом. Он одолжил ей книги — а это кое-что значит, всем известно, что дать книгу — всё равно что протянуть ниточку. По этой ниточке придёшь обратно. Едва она перестала видеть Рафаэля, её отпустило болезненное смятение, сердце вновь запело влюблённо. Она мысленно перечислила всё, что в нём можно любить: грусть, точность мысли, печать пережитого в глазах и на челе, богато-яростная внутренняя жизнь. Вспомнила, как под его пристальным взглядом объясняла, что не еврейка. Да, их ничто не объединяет. Она влюблена в чужеземца, незнакомца. Границы её мира раздвинулись.