— Ну и кровищи было, — сказал Уилки. — Боже мой, столько кровищи! Но уж лучше я, чем милый Хью Роуз, согласна? Я парень более изобретательный.
— Я не сплю с Хью Роузом.
— Интересно, почему?
— Это вывело бы его из благого состояния.
— Так ты, оказывается,
— А кто-то в этом сомневался?! — возмущённо воскликнула Фредерика.
Уилки рассмеялся.
Как Александр уже давно понял, воплощение драматургического замысла на сцене всегда чревато маленькой смертью чего-то более главного, из чего пьеса произошла. Было, впрочем, во всём этом одно прекрасное пятно — осветительская репетиция с готовыми декорациями. «Дельфин», маленький, недавно отремонтированный театр, располагался в Сити, у реки, вдали от театрального квартала; здесь ставили новые экспериментальные пьесы, которые затем, если они имели у зрителей успех, попадали в театры побольше и поустойчивее. Художником-декоратором (который в этом спектакле также отвечал за освещение и визуальные эффекты) был лысеющий, в очках в стальной оправе, молодой человек по имени Чарльз Конинк. Он преподавал в Школе изящных искусств Феликса Слейда и сразу же понял намерения и желания Александра, едва только Александр сказал: «Свет в этой пьесе должен работать вовсю». Сцену оформили так, что на протяжении всего спектакля она походила на коробку, как бы суженная, стиснутая с боков и уходящая вглубь от зрителя; задняя стенка «коробки», ярко освещённая и благодаря некоторым техническим ухищрениям казавшаяся нарочито маленькой и далёкой, служила задником. Предмета поставили три: жёлтый стул Винсента — незамысловатый, деревянный, с соломенным сиденьем; кресло Гогена — более вальяжное, с зелёным сиденьем, с красновато-коричневыми, цвета гончарной глины, гнутыми спинкой и подлокотниками, ярко подсвеченное сверху фиолетом; да мольберт с большим пустым холстом-экраном, на котором время от времени будут показывать увеличенные слайды различных работ: внушительную, в чёрных тонах Библию, принадлежавшую отцу Винсента[238]
, кипы парижских жёлтых книжек на переливчатом бело-розовом столе[239], натюрморт с синим обливным кофейником.Всего было три акта. В первом всё было чёрно-белое, тёмное с пятнами света, в духе голландского периода, по-зимнему холодное и неприветливое. Боковые декорации с помощью геометрического обмана уходили вглубь, в тесное пространство сцены. На этих панелях — условные, но узнаваемые изображения по мотивам ранних рисунков Ван Гога: ряды ив вдоль каналов; спутанные тонкие отростки на грубо обрезанных кронах; мёрзлые ветки в саду в Нюэнене, с прозрачно-льдистой сеткой штрихов за ними. Узловатые стволы и отростки крон — грубы и прекрасны, но напоминают вертикальные прутья тесной клетки. Задник окрасили в тона «Едоков картофеля» — чёрные землистые оттенки, тёмный свет, клаустрофобность. Во втором акте сцену наполнял настоящий свет. На заднике появлялся фиолетово-золотой «Сеятель». На левой кулисе, крупнее, чем пейзаж с сеятелем, — подсолнухи, светящиеся золотом круги на голубом. На правой — «Натюрморт: ваза с ирисами на жёлтом фоне», написанный в Сен-Реми. Это о нём Винсент писал Тео: «Другой, фиолетовый букет (доходящий до кармина и чистой прусской синей) выделяется на ярчайшем лимонно-жёлтом фоне»[240]
. Он (Винсент) называл эту картину ужасной, говорил, что боится её. Конинк, искавший в эффектах точности, придумал, как сделать эти цвета ещё более интенсивными: первое изображение картины усилить точно таким же дублем и попеременно заливать экран то золотым, то фиолетовым светом, чтобы картина источала золотое сияние или колыхалась пурпурными волнами.В третьем акте картины с цветами оставались на боковых панелях и были в цветовом отношении неподвижны, но «Сеятель» на заднике сменялся «Жнецом», тёмно-золотое солнце — бледным белым золотом пшеничных снопов, похожих на языки пламени. Этот пейзаж художник увидел через зарешечённое окно в палате лечебницы, и Конинк умудрился тот же вид создать и для зрителей, время от времени проецируя прутья решётки поверх сияющего поля, в которое углубляется, удаляясь прочь от нас, Жнец (тогда как Сеятель прежде, наоборот, направлялся к нам, от солнца).