Как изменится с приездом детей Билл, она тоже не представляла. Сама она была терпеливой, немногословной матерью, а бабушкой стала щедрой на объятия, ласковой, любила внуков баловать. Билл, в былые времена, в качестве отца, бушевал, бичевал, требовал, чтоб дети оправдывали его ожидания. Зато с внуками весело занимался, даже просто играл! Когда-то он пытался играть и с Маркусом — в игры, развивающие воображение и интеллект, считал с ним кубики для постройки башни, рассказывал о Беовульфе, Зигфриде, Ахилле, — предложил ребёнку свою культуру, но Маркус был не любитель мифов и легенд. Уильяму же нравились разные занятные истории — да и Билл утратил прежнюю тяжёлую напористость. Первое время только Мэри была славной и послушной, её легко было занять, а Уильям пребывал в мрачных раздумьях. Но постепенно он проникся к Биллу доверием, позволял себе читать, даже стихи, и задавал потом вопросы про «Флейтиста из Гаммельна» Браунинга и «Реймскую галку» из сборника «Легенды Инголдсби»[268]
, снова и снова просил балладу о Томасе-Рифмаче, которому пришлось переходить вброд реку, где кровь выше колен. Вечерами все они, вчетвером, сиживали со своими чашками чая, озарённые светом каминного огня, и темнота не могла к ним подобраться.Время от времени заходил Маркус: пристраивался где-нибудь с краю, недалеко от двери, ничего не говорил, но сидел; наблюдал за детьми, особенно за Уильямом, будто бы с опаской — не важно, дрались они в эту минуту подушками или, как порой случалось, принимались горько плакать от звука хлопнувшей двери.
После смерти сестры изменились отношения Маркуса с Руфью и Жаклин. Он теперь оказался в мире Руфи, где главное было нести горе терпеливо, с всепринимающей кротостью, — по крайней мере, так мыслила себе жизнь Руфь. Жаклин стала его побаиваться, сторониться. Зато Руфь навещала его в мансардной комнатке в общежитии Лонг-Ройстон-Холла: заключала в ласковые, прохладные объятия, лежала рядом с ним на кровати — о большем он не просил — и гладила его по волосам, приговаривая: всё пройдёт, всё забудется. Наверно, она и своим пациентам так говорит, думал он, кто-то и впрямь всё забывает, а кто-то нет, не всегда же получается в точности по её слову. Он никому не мог поведать — ни самой Руфи, ни Жаклин, ни Уинифред, ни психиатру Ройсу, — о чём собирался поговорить тем вечером со Стефани: о Руфи, Гидеоне и любви. Сейчас он словно занемел и чувствовал себя ничтожным: Дэниел горевал слишком яростно, тем самым будто отбирая у Маркуса волю, право на собственное горе и собственную вину.
Домой он наведывался, потому что ему и приятно и больно было смотреть, как Билл и Уинифред играют с детьми; с ним они играть не умели. Уильям сидел у Билла на коленях, уютно свернувшись, как никогда не сворачивался Маркус, в изгибе этой жилистой руки, головка Уильяма под острым подбородком Билла была вскинута внимательно.
Билл прочёл, громко и с выражением, в основном для Уинифред, стихотворение Томаса Гарди, на которое наткнулся, когда искал, что бы ещё почитать Уильяму.
— Романист он был посредственный, зато — настоящий поэт, — сказал Билл. — Настоящий, несмотря на склонность к потёртым, подержанным фразам. Итак, стих, называется «Наследственность»:
Чтение он превратил в событие почти торжественное: собрал их вокруг себя, пристально заглядывал в глаза.
— Утешение слабое, — сказал он, — но какое-никакое?
Уинифред была тронута. Маркус — нет…