Стефани стояла недоумевая, и боль, будто захлебнувшись на ходу, переступала зыбко, неровно (вот так же, как давеча, когда впервые накинули узду помех), Стефани покачнулась, и к кровати её отвели под руки. Тут они снова стали выслушивать серебристой трубкой, совали внутрь пальцы, что-то записывали себе на бумажку, а она вежливо через силу улыбалась, боль же пошебаршилась неровно, неутолённо, потом вовсе стихла. Они со значительным видом занесли час и минуту этого схваточного затишья в свой врачебный журнал, сообщили, что до разрешения ещё далеко, и приготовились удалиться. Напоследок сказав: как ощутите, что наступили потуги, звоните в звоночек.
Стефани совершенно не представляла, что это будут за ощущения и как их распознать. Спросить же об этом оказалось почему-то невозможно. Зато она снова осведомилась, нельзя ли получить Вордсворта и наручные часы, и получила прежний ответ: у них на всё рук не хватает, но они попробуют, ей нужно набраться терпения… К тому моменту как они ушли, она успела потерять чувство своего внутреннего ритма, обретённое было в хождении, ей больше всего хотелось опять сползти с кровати и начать мерить шагами комнату, однако же было боязно получить выговор за непослушание. И она ведь забыла, вернее, ей не дали возможности вспомнить, что надо попросить позвонить Дэниелу! Немного подумав, она встала в постели на получетвереньки и, постанывая еле слышно, стала раскачиваться взад-вперёд. Боль возобновила свой ясный, беспощадный ход, и она попробовала подстроиться под него, обливаясь жаром и понемногу изнемогая. Никакой доктор и не думал к ней являться. Впрочем, наверное, это нормально. Боль всё сильнее стискивала её своими клешнями. Тянулся этот нескончаемый день. Она раскачивалась и раскачивалась; никто не приходил, и тогда она слезла с кровати и ещё пошагала по комнате, тяжело дыша. В окно, вместе с тёплым и сладким цветочным ароматом, доносился необычный звук, какая-то женщина кричала или стонала размеренно, с подлётом на верхней ноте. В голове у Стефани прошелестела мысль, что должна быть польза в том, чтобы вот так, невоспитанно, не по-английски, помогать себе голосом.
Когда начались потуги (а это были они!), их совершенно невозможно ни с чем оказалось спутать. Ни на что не похоже, разве что — смутно — на то, как отвратительно и неудержимо схватывает при самом сильном поносе, но всё же по-другому, нет ощущения колик. Что-то тяжёлое, твёрдое, огромное проделывало в ней проход, как внутренний таран; боль вдруг сделалась от неё неотдельной — купной и повсеместной; грубо сграбастав, разрывала её всю целиком, обжигала голову, грудь; молотом била по живому чреву, словно что-то выковывая[78]
, исторгались животные звуки: то ли хрюк, то ли скрогот, то ли громкий дых. Посреди всего этого ей удалось взобраться обратно на постель и сразу же стиснуть круглую грушу звонка. Зрение её подёрнулось бледным настурциевым огнём, а затем — кровяной кисеёй. Лиловатою вспышкой возникла медсестра. Стефани ей простонала бессвязно: вот, сейчас будет опять! И верно, эта боль, словно волна прибоя, отступив ненадолго, рассыпавшись тёмной рябью, собралась и снова напрыгнула неумолимо, всей своей