Стефани прежде доводилось задумываться о том, насколько двусмысленно воображаются женщинами их внутренние пространства. Луна, что бы мы ни знали об истинных её размерах и форме, представляется нам серебристым диском с локоть в поперечнике, висящим примерно в двух милях от нас. Вот так и матка, в воображении, может видеться то крошечным сморщенным кошелёчком, который вместит разве что полкроны, то безмолвными подземельными гротами, удаляющимися вглубь бесконечно, чьи складки бархатисты, кровянисто-темны, иль темны фиолетовостью генциана. Ведь и кровь, прежде чем встретится с кислородом, имеет оттенок фиолета. А влагалище — которое столь надёжно захватывает тампон, но которое также умеет принимать и мужчину, такого, например, большого, как Дэниел, чтобы тот незряче исследовал самый затерянный и взволнованный кончик этого слепого мешка, этой потайной скважины с эластичными мышцами стенок, — как сумеет это узенькое влагалищное устье выпустить через себя вот это яростное, тупоконечное нечто? Это нечто — подсказывает всё то же воображение — так огромно, что всё тело стало ему преградой, оно больше не может поместиться, рвётся наружу. Хребет, подсказал тающий разум Стефани, лежит на кровати плоско, как на разделке у мясника, осталось вспороть брюхо, бочок направо, бочок налево… В глубине беспомощного тулова в это время трещит, растягивается, ломается стенка короба из костей и плоти, под напором того, что неудержимо стремится на свет и воздух. Теперь уже рядом оказались две медсестры, поднимали ей ноги кверху, заглядывали из-под низу. Если начать быстро вращать ступнями по кругу, становится немного легче, но куда там: одна из сестёр строго шлёпнула по ногам, снова стала твердить — нельзя! — чтобы мышцы, чего доброго, не свело! Стефани ощутила дикую ярость: ну какого чёрта держат её так неудобно, в такой неестественной позе?! Остаётся мотать головой из стороны в сторону. А таранный снаряд изнутри снова напустился на стенку своей тюрьмы. Сколько же прошло времени? И сколько это ещё продлится? Пока ходится и поётся?[79]
Говорила себе: вытерпишь что угодно, но оказывается — это просто невозможно! Всё неудержимее, всё неодолимее подступает… бешено колотится кровь в висках… вдруг невесть откуда, несмотря на просьбы: подождать! подождать! не тужиться! — в ней вспрянуло отчаянье и сила — прекратить эту боль, усилив её, — самойПодождать, не тужиться! — снова приказали ей, совсем уж настрого, и оказывается, правда, можно на какое-то время сдержаться. После яростного прилива крови гулкая тишина звучала в голове; между тем как в растянувшейся бреши они бережными руками повёртывали крошечные плечики. Вот теперь-ка потужьтесь хорошенько! — велели ей, она дала мышцам приказ — мышцы плавно послушались, и оно — маленькое, твёрденькое и упругое — вышло, выскользнуло, отделилось. Ничего не видать, только где-то хлопочут их далёкие руки. А потом тонкий, скрипкий, сперва захлебнулся, поперхнулся, но вытянул тонкой нотой — голосок, и давай выводить, снова, снова, выше, увереннее свой плач. «Мальчик, — сказала фиолетовая медсестра, — чудесный, крупненький». А зелёная между тем нажимала на внезапно опавший горб живота, говоря:
Мальчика ей принесли. Крошечная тонкая шейка с валящейся набок головкой высовывалась, точно у какой-нибудь черепахи, из панциря больничного халатика, который был уменьшенной копией её халата. В те годы ребёнка, по крайней мере в родильном отделении, не прикладывали немедленно к материнской груди. Но зато в продолжение времени дали ему полежать рядом на подушке; Стефани, хоть пока и без сил и даже ещё толком не просохнув, чуть приподнялась и начала разглядывать его сбоку и сверху.