Сначала молодые люди делают революцию, предварительно романтизировав этот процесс. Мы теперь знаем, что она делает с ними. Сначала их кончают в оврагах, яростных и непохожих — их убивает тот революционный народ, во имя которого они сами убивали сатрапов. Если они выживают, то их убивают потом — гиблой работой на лесоповале или пулей, если они слишком информированы.
Размышления о революционной целесообразности унылы и скучны, если происходят в бараке. Там уже никто не восхитится давней фразой поэтессы Витухновской: «Незачем знать врага в лицо, когда ему можно стрелять в спину». Там не до эстетики.
Русская литература как бы поставлена перед вызовом. Капитализм нехорош, система политической и персональной корректности внушает опасения, и, вместе с тем радоваться насилию нечего.
История про Витухновскую. Первая
В пору моего знакомства с ней, Витухновская неясным образом была связана с национал-большевистской партией. Не то дружила, не то враждовала с ней. Не то просто принимала чьи-то ухаживания. Понять это было невозможно.
Важнее была другая мысль — мысль о норме. Не о той, о которой часто говорили тогда, не о романе, где норма в кавычках. Одна женщина, сказала мне как-то: «Я не настоящий писатель — уж больно я нормальная». Она оказалась права. Мне нравилась мысль о норме, о нормальной жизни — в противовес хеппенингу. Собственно мысли — в противовес акции. Жизни в противовес смерти.
Я видел Алину Витухновскую у себя дома — не одну, а с какой-то свитой. Вся в чёрном, со странным цветом лица, она говорила о смерти. Она говорила о ней странно и слишком много. Витухновская тогда уже превратилась из литературной фигуры в общественную. Волею судьбы я приложил что-то к её освобождению из следственного изолятора…
История про Витухновскую. Вторая
На одном писательском мероприятии на сцену вышел литературный человек и зачитал требование её освободить. Потом, не поднимая головы, произнёс: «Кто за?» И, так же, не поднимая головы, заключил: «Единогласно».
Я там был, и помнил, что такие вещи я видел много лет назад. Тогда я освобождал из империалистических застенков курчавую американку Анжелу Девис. Мне такая преемственность не понравилась. Но закон есть закон, и если всё-таки выпустили, значит выпустили.
И вот теперь она говорила о смерти.
Это довольно тяжело — слушать, как говорит о смерти некрасивая девушка неуверенных форм, с серой кожей человека, живущего в подземелье. Воспевать смерть хорошо красивым пассионарным женщинам, им хорошо кричать «Патриа о муэрте!» с трибун — если они, конечно, знают иностранные языки.
Проповедь не произвела меня никакого впечатления, потому что я в этот момент вспоминал роман, где Хемингуэй тоже вглядывался в лицо собеседника и про себя бормотал о человеке, отмеченном печатью смерти: «Хочешь одурачить меня своей чахоткой, шулер. Я видел батальон на пыльной дороге, и каждый третий был обречён на смерть или на то, что хуже смерти, и не было на их лицах никаких печатей, а только пыль. Слышишь, ты, со своей печатью, ты, шулер, наживающийся на своей смерти. А сейчас ты хочешь меня одурачить. Не одурачивай, да не одурачен будешь».
Это одурачивание происходит быстро, не без помощи друзей и не без помощи инертного общественного мнения.
Люди играют в политику по принципу «Кто не против нас, тот с нами». Тогда имена скакали из «Лимонки» в «Завтра», от эстетских глянцевых журналов к дурно напечатанным на гектографе и криво сшитым изданиям.
История опять про это
Я всё это говорил к тому, что поэт подменяется некоей социальной функцией. Он превращается в банку с консервами на нью-йоркской выставке, в дюшановский унитаз. Его слова уже не видно. Он растворен в хеппиненге, законы построения которого не отличаются от любой другой рекламной акции.
Между тем именно о стихах надо говорить, если человек называет себя поэтом. Мнения всегда субъективны. Как говорил один хороший поэт: нельзя всё рифмовать со всем. Он говорил так именно потому, что если всякий образ, валяющийся на дороге, сопоставлять с любым другим, увиденным рядом — смысл поэзии теряется.
Но для хепеннинга это неважно. Важен лишь ряд скандализированных образов. Спорить о стихах становится бессмысленно.
А потом пришло время иных войн. И иных взрывов, которые уже не звучали как хлопушки на празднике. Взрывов, которые убивали людей десятками и сотнями — и отнюдь не гигиенически. Когда раздался первый из них, ещё можно было пошутить, раскидать листовки от имени «Союза революционных писателей». Потом шутить стало уже невозможно, и главный революционный писатель сбежал в Чехию. Страшная действительность победила эстетическую составляющую экстремальной литературы.