Но было еще и чувство одиночества особого рода. Бунин знал себе цену. Он был в действительности глубоко самобытным, выдающимся русскими писателем и в эмиграции напряженно искал себе преемника, продолжателя тех классических традиций, которые пронес с таким большим достоинством. Беда, однако, заключалась в том, что такого преемника старый писатель не находил, да и, по всей очевидности, найти не мог. Художник, почти не знавший поражений, труженик и даже подвижник словесного ремесла, он с течением времени все более выявлялся как фигура единственная в своем роде, а оттого еще более одинокая в литературе русской эмиграции. «Старики»-реалисты (Куприн, Шмелев, Тэффи) постепенно уходили, продолжатели иных направлений (Ремизов, Георгий Иванов) и прежде всего молодые «левые» (М. Цветаева, Б. Поплавский) воспринимались им как безусловные наследники ненавидимого декадентства, с которым он и в эмиграции не прекращал борьбы.
За рубежом, возможно, впервые Бунин перестал быть «только» писателем, ощутив острую, безотлагательную необходимость дать непосредственный исход «личному» – как в тенденциозных крайностях, так и в своем горе от разлуки с Родиной и в признании любви к ней. Тем более тяжело воздействовало на него чувство «вакуума», пустоты в эмиграции, пения «над трактирною толпой». После завершения книги «Освобождение Толстого», в которую Бунин вложил особенно много сокровенного, выношенного, «тайного», он с горечью писал профессору Софийского университета П. М. Бицилли (16 августа 1937 года): «…кому нужно то, что в ней говорится? Равнодушному ко всему на свете Адамовичу? На все на свете кисло взирающему Ходасевичу? Всему на свете едко улыбающемуся внутренне Алданову?» Но одиночество требовало выхода, и Бунин искал продолжателей, учеников, следил за появлением новых имен, много внимания, как мы помним, отдавал молодым прозаикам и поэтам.
В конце 1920-х годов Бунина, как и всю читающую эмиграцию, привлекла стремительно взошедшая звезда Сирина (В. В. Набокова).
«Этот мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня», – заявил Бунин, прочитав его первые романы. Можно подумать, что болезненно самолюбивый художник втайне ждал этого, памятуя о жестоком, но непреложном законе смены поколений. Ведь он сам назвал «замечательными» чьи-то слова: «В литературе существует тот же обычай, что и у жителей Огненной Земли: молодые, подрастая, убивают и съедают стариков».
Его желание как-то сблизиться с Сириным и понять его было продиктовано заботой о завтрашнем дне русской литературы, воспринимавшейся Буниным тогда как литературы исключительно эмигрантской. В свойственной ему блестяще-холодной манере Набоков (уже сбросивший, как змея выстаревшую кожу, свой псевдоним) вспоминал об их встрече. «Бунин был озабочен моим равнодушием к рябчику и раздражен моим отказом распахнуть душу. К концу обеда нам уже было невыносимо скучно друг с другом. «Вы умрете в страшных мучениях и совершенном одиночестве», – сказал он мне, когда мы направлялись к вешалкам… Я хотел помочь стройному старику надеть пальто, но он остановил меня движением ладони. Продолжая учтиво бороться, – он теперь старался помочь мне, – мы медленно выплыли в бледную пасмурность зимнего дня… В дальнейшем мы встречались на людях довольно часто, и почему-то завелся между нами какой-то удручающе шутливый тон, – и в общем до искусства мы с ним никогда и не договорились…»
Удивительно описана эта встреча – как свидание русского с принятым за соотечественника иностранцем, когда оба лишь постепенно узнают правду друг о друге: меру удаленности, а точнее – полярность, антиподство. Дело, очевидно, не в том, что Набоков, по замечанию Твардовского, был бунинским эпигоном. Нет, в «Других берегах», равно как и в своих многочисленных романах, Набоков видится едва ли не самым выдающимся представителем совершенно иного, чужого Бунину и русской литературе, как мы бы сказали теперь, элитарного и денационализированного искусства.
Не мастерство, не степень таланта, а нечто иное отделяло Набокова от остальных, пусть и менее одаренных писателей. Наделенный тем, что дается немногим избранным, он одновременно был лишен того, что наследуется всеми. Б. К. Зайцев писал автору этих строк 29 июня 1964 года:
«Дорогой Олег Николаевич, насчет Набокова скажу Вам так: человек весьма одаренный, но внутренне бесплодный. «Других берегов» я не читал, но знаю его еще по Берлину 20-х годов, когда был он тоненьким изящным юношей – тогда псевдоним его был: Сирин. Думаю, что в нем были барски-вырожденческие черты. Один из ранних его романов «Защита Лужина» (о шахматисте), мне очень нравился. Но болезненное и неестественное и там заметно – и чем дальше, тем больше проявлялось. Он имел успех в эмиграции, даже немалый. И странная вещь: происходя из родовитой дворянской семьи, нравился больше всего евреям – думаю, из-за некоего духа тления и разложения, который сидел в натуре его. Это соединялось с огромной виртуозностью.