Ко мне снисходил, даже иногда похваливал. Раз пробормотал:
– Да, ничего, ничего… Последняя ваша вещичка сделала бы честь и более крупному таланту… Писать можно…
Почти всю жизнь прожил в Москве, в Гиршах. Бывали у него только его горячие почитатели и единомышленники. Возражений он не терпел. Из писателей более всего были ему милы самоучки».
В определенном, историческом аспекте взгляды Бунина на литературу, шире – на искусство, культуру, взятые как целое, вообще никак нельзя свести к крайности его же пристрастий. Они несут, помимо всего прочего, и важное назидание нам, потомкам. Я имею в виду, в частности, его мысль о наступлении времени, когда произведения подлинной литературы начнут вытесняться «мануфактур-поэзией», продуктами особенной индустрии, имеющими все внешние признаки литературы художественной – своего рода машинной подделкой под ручную работу, наподобие штампованных ковров или цветных фоторепродукций, искусно имитирующих оригинальную живопись.
«Удивительно предсказал Баратынский в одном своем стихотворении, – отмечает он в «Записной книжке»:
«И будет Фофанов писать…»
А еще удивительнее предсказал Гете: «Будет поэзия без поэзии, где все будет заключаться в делании: будет мануфактур-поэзия».
Изумительна моя судьба. Нужно же было мне родиться в такое время! Взять хотя бы литературу: ведь на моих глазах началась и длится ее позорная гибель, превращение ее в самый бесстыдный и отвратительный балаган…
Талант талантом, и все-таки «всякая сосна своему бору шумит». А где мой бор? С кем и кому мне шуметь?
Деды и отцы наши, начавшие и прославившие русскую литературу, не все же, конечно, «но к теплым водам ездили, меняли людей на собак» да «гуляли с книжками Парни в своих парках, среди искусственных гротов и статуй с отбитыми носами», как это многим кажется теперь. Они знали свой народ, они не могли не знать его, весь век жили с ним в кровной близости, и не имели нужды быть корыстными и несвободными в своих изображениях его, как недурно доказали это, например, Пушкин, Лермонтов, Толстой и многие прочие.
А потом что было? А потом «порвалась цепь великая», пришел «разночинец», во-первых, гораздо менее талантливый, чем его предшественник, а во-вторых, угрюмый, обиженный, пьющий горькую (почитайте-ка всех этих Левитовых, Фофановых, Николаев Успенских) и вдобавок сугубо тенденциозный (пусть с благими целями, но тенденциозный), да еще находившийся в полной зависимости от направления своего журнала, от идеологии своего кружка, от обязанности во что бы то ни стало быть «гражданином», от милости Скабичевских. А потом количество пишущих, количество профессионалов, и не прирожденных художников, количество подделывающихся под художество все растет и растет, а читатель питается уже мастеровщиной, либеральной лживостью, обязательным народолюбием, пошлейшим трафаретом: если лошадь, то непременно «росинант» или «лукавая пристяжная», если уездный город, то непременно свиньи и грязь среди площади да герань в окне, если комод, то обязательно «пузатый», если помещик, то уж, конечно, крепостник, зверь, если деревня, то только «лохматые избенки, жмущиеся друг к другу и как-то боязливо взирающие на прохожего», если «огоньки», то не иначе, как символические… и, Бог мой, сколько легенд о жестокости крепостного права или о Стеньке Разине!»
Это не просто пристрастная и злая характеристика, не просто защита «дворянской изящной словесности» (имена, названные Буниным, в этом, конечно, не нуждаются). Это протест против того, когда необходимый набор банальностей, набранных типографским шрифтом, уже именуется – в зависимости от объема и особенностей набора – «романом», «рассказом» или «поэмой». Новое время – новые обязательные штампы для посредственности. Бунин в своих рассуждениях неожиданно оказывается живым критиком, требующим от нас и от наших писаний взгляда со стороны. Поучительный взгляд! Тем паче, что в качестве сравнения предлагаются творения русской классики.
Обращаясь к писателям-современникам, Бунин как бы соизмеряет их мысленно с Толстым и Чеховым, следствием чего является такая высота требовательности, когда даже о таланте Куприна говорится в тонах сочувственно-снисходительных. Подобно героине позднейшего рассказа «Чистый понедельник», Бунин видит в окружающей его действительности – в том числе и в произведениях искусства – пору безвременья.
Последние годы жизни Бунина были и самыми трагическими. Он был жестоко обманут в любви; вынужденно делил кров с тяжелым и, по-видимому, психически нездоровым нахлебником; наконец, как мы уже знаем, познал на исходе жизни враждебность эмиграции. Приглашая меня 15 февраля 1966 года приехать в Париж, Б. К. Зайцев (конечно, не подозревавший о совковом понятии «невыездной») писал о бунинской квартире на «рю Оффенбах» и – в своей обычной деликатной манере – о последних годах жизни Бунина: «В верхней кв[артире] – в части ее – живет теперь Зуров, Вы увидите его, конечно. Там бедный Иван и скончался, в тяжком душевном состоянии (озлобления, это горестная страница, приедете, расскажу)».