Нож, блеснув, тает во мраморно-белых клубах.
На мгновение все будто затихает. Грудь вздымается вверх, жадно хватая влажный, холодный, тяжелый воздух. А потом, потом с оглушительным, предательским свистом, с равнодушным блеском, возвращающееся назад ее собственное, ее верное оружие рвет укутанную в одежду мягкую, нежную, беззащитную плоть.
Колени врезаются в грубую, белесую, с фиолетовыми отливами крошку бесплодной крондофской земли. Разум еще сопротивляется, но кровавое зарево предсмертной агонии уже застилает взор, смывая мир, топя его в урагане боли, в диком звуке крика, в шорохах шагов.
Тяжелое, горячее, запыхавшееся дыхание, мягкие, сильные руки, нежно подхватывающие раненое, усталое, изможденное тело. Она и не могла представить себе, что смерть такая, такая… живая…
Однако она не может держаться, не может больше ждать, не может терпеть. Свет меркнет, туман исчезает, боль уходит, и она с облегчением, с благодарностью, без страха падает в благословенное, бесчувственное забытье.
5
Ворота небольшой альстендорфской трибольной арены с грохотом и треском распахнулись настежь. Огромные, в два роста человека, деревянные створки будто не весившие ничего, описав стремительные полу дуги врезались в белые, вздрогнувшие, шершавые стены, сперва упруго отскочив от них, а затем, вновь вернувшись назад, пару раз чуть дрогнув, повернулись туда-сюда вокруг своей оси то ли от порывов ветра, то ли от утихающей инерции движения, и успокоились, с легким скрипом остановившись и замерев, обнажив зияющую темнотой пустоту коридора под невидимыми снаружи трибунами. Такую контрастно-черную в сравнении с белым покрытием стен и еще ярким, теплым, розоватым светом вечернего солнца.
Курт как вкопанный застыл на месте. Его тонкие редкие волосы разметались от ветра, потрепанный пиджак чуть перекосился, а пальцы вдруг самопроизвольно разжались, практически выронив огромный, мягкий, торопливо надкусанный на ходу крендель, мягкие, пережеванные кусочки которого от испуга невольно застряли в горле. Из-за занятий в университете он опоздал к началу матча и теперь очень спешил, чтобы не пропустить хотя бы второй эрк. Однако, кажется, на стадионе что-то определенно пошло не так.
Несколько секунд сосредоточенной тишины, словно перед первым, громким раскатом приближающейся бури. Взгляды остановившихся прохожих, с настороженностью и любопытством косящиеся в сторону распахнутых ворот. А затем…
Они появлялись вокруг Курта, натыкаясь на него, спотыкаясь, вставая, падая с криками и громкими, глухими вздохами, и исчезали вновь, останавливались, оглядывались и тут же, не в силах совладать с собой, стремглав бежали куда-то. Бушующее страхом море перекошенных, ошарашенных, испуганных лиц; умоляющих, наполненных растерянной паникой и слезами взглядов; взвинченных, отчаянных, срывающихся. хрипящих голосов. Толкотня, давка, ругань и вопли бесконечного водоворота перемещающихся тел. Красные подтеки на древних, грубых камнях брусчатки, размазанные, растащенные подошвами ног, обрывки разноцветных тканей, остатки, крошки еды…
Они напоминали Курту стадо, беспомощно убегающее от огромного грязевого селя, что он видел в предгорьях Ижгира в детстве, дикое, ведомое лишь животным страхом за собственную жизнь и больше ничем стадо людей. Но…
Его зоркие глаза напряженно всматривались в зияющую, магнетическую, бездонную черноту за воротами, словно пытаясь разглядеть ответ, силясь понять или быть может просто сбежать от оглушающей паникой, пропитанной безобразным кошмаром действительности. Но Курт знал, что не способен лишь стоять и бояться. Он – не эти бедные, слабые люди. Нет, он не такой.
Остатки ароматного кренделя одиноко повисают в воздухе. Он перемещается на самый верх уже пустых трибун, заклиная, умоляя себя, что не станет вмешиваться, что бы не увидел сейчас перед собой, медленно открывает глаза. Его кулаки сжимаются, костяшки белеют и из груди вырывается странный, булькающий, низкий звук: смесь растерянного вздоха и полного гнева звериного рыка…