<…> Вы говорите об успехе «Бориса Годунова»: право, я не могу этому поверить. Когда я писал его, я меньше всего думал об успехе. Это было в 1825 году — и потребовалась смерть Александра, неожиданная милость нынешнего императора, его великодушие, его широкий и свободный взгляд на вещи, чтобы моя трагедия могла увидеть свет. Впрочем, всё хорошее в ней до такой степени мало пригодно для того, чтобы поразить почтенную публику (то есть ту чернь, которая нас судит), и так легко осмысленно критиковать меня, что я думал доставить удовольствие лишь дуракам, которые могли бы поострить на мой счет. <…> (
Милостивый государь, Александр Сергеевич!
Его величество государь император поручить мне изволил уведомить Вас, что сочинение Ваше: Борис Годунов, изволил читать с особым удовольствием.
Вменяя себе в приятную обязанность уведомить Вас о сем лестном отзыве августейшего монарха, имею честь быть <…>
Милостивый государь Александр Христофорович,
С чувством глубочайшей благодарности удостоился я получить благосклонный отзыв государя императора о моей исторической драме. Писанный в минувшее царствование, «Борис Годунов» обязан своим появлением не только частному покровительству, которым удостоил меня государь, но и свободе, смело дарованной монархом писателям русским в такое время и в таких обстоятельствах, когда всякое другое правительство старалось бы стеснить и оковать книгопечатание.
Позвольте мне благодарить усердно и Ваше высокопревосходительство, как голос высочайшего благоволения и как человека, принимавшего всегда во мне столь снисходительное участие. <…>
<…> Язык русский доведен в «Борисе Годунове» до последней, по крайней мере в наше время, степени совершенства; сущность творения, напротив, запоздалая и близорукая: и могла ли она не быть такою даже по исторической основе творения, когда Пушкин рабски влекся по следам Карамзина в обзоре событий, и когда, посвящением своего творения Карамзину, он невольно заставляет улыбнуться, в детском каком-то раболепстве называя Карамзина — бог знает чем! Это делает честь памяти и сердцу, но не философии поэта!
<…> «Что это сделалось с нашею словесностью? Все исписались, хоть брось! Легко ли — сам
Все захохотали и многие закричали: браво! прекрасно! бесподобно! — «И это напечатано! — сказал наконец камергер. — Ну, Пушкин… Caput![97]
… Да и давно бы пора!.. А то — вскружил головы молокососам ни за что, ни про что. Мой Jeannot[98] — например — бывало только им и бредит…» — «Я всегда сомневался, чтобы у него был истинный талант», сказал один пожилой человек, в архивском виц-мундире <…>.