Ревизия рукописи 68 производилась примерно в то же время, когда в очередной редакции много более разработанной на тот момент Части 1 фамилия персонажа Удашев[553]
, коннотирующая через явственные созвучия удаль, удачливость, а возможно, и победительную, неотразимую для Анны мужественность героя, начала заменяться лишенной открытой семантической экспрессии фамилией Вронский[554]. При этом персонаж «понижается» в иерархии аристократических родовых титулов: из князя[555] становится графом[556]. Под фамилией Вронский, бок о бок с Удашевым нижнего слоя, любовник Анны фигурирует и во всех вставках, сделанных в рукописи 68. Такая замена вполне соответствовала тому, как в генезисе от ранних к позднейшим редакциям излишне эксплицитные высказывания нарратива и авторские оценки подвергались затушевке, камуфлировались (тем не менее вскоре в генезисе романа персонаж вновь ненадолго станет из графа Вронского князем Удашевым)[557].Именно названные вставки впервые в сколько-нибудь развернутом черновом тексте вводят сюжетный ход: страдающий (но еще не покушающийся на самоубийство!) Вронский собирается уехать в Ташкент[558]
. Эта диада несчастья в любви/браке и дальнего путешествия как бегства от такого несчастья получит развитие в последующих редакциях применительно и к любовнику, и к мужу. Но для задачи настоящего раздела особенно важно то, что параллельно добавлениям Толстой производит и изъятие —«[Д]а, вот оно испытание, — думал он [Каренин], в то время как Степан Аркадьич говорил ему о подробностях процедуры развода, подробностях, которые он знал. — Да, испытание веры. Да будет воля твоя, и ударившему в правую щеку подставь левую и снимающему кафтан отдай рубашку».
В середине разговора он перебил Степана Аркадьича.
— Да, да, я беру на себя позор (это [была] левая щека), я отдаю даже сына (это была рубашка). Но… я желал бы… но… не лучше ли было ему со мной. Делай, что хочешь, я перенесу все, все. — И он закрылся руками.
Степан Аркадьич покачал головой, и сожаление о нем [
— Алексей! Поверь мне, что и я и она оценят твое великодушие. Но, видно, это была воля Божия. — Алексей Александрович замычал при слове «воля Божия». — Я брат и первый убил бы ее соблазнителя; но тут это не то, это несчастие роковое, и надо признать его, и я, признав, стараюсь помочь тебе и ей…
Между тем в маленьком кабинете о том же самом говорили между собою Удашев и Анна.
Анна, бледная и с дрожащей челюстью, смотрела на ходящего перед нею Удашева и говорила:
— Я знаю, что это было нужно, я знаю, что я сама хотела этого, но все-таки это ужасно. И я об одном умоляю тебя, сделай, чтоб я никогда не видала его после этого. Я теперь знаю, что он сделает. Он все сделает, но я уж не могу ненавидеть его, я жалею, я понимаю всю высоту его души, все его страдания.
— Скажи, что ты любишь его.
— Алексей, это жестоко то, что ты говоришь. Ты знаешь, что ты овладел мною, и я твоя, я слилась с тобой, но, ах Боже мой, зачем я не умерла, — и рыдания прервали ее голос.
Он стал на колени перед ней, целуя ее руки.
— Анна, ты сама хотела этого. Для него легче. Вели мне уничтожиться.
Она обняла его голову.
— Я только говорю, зачем я не умерла.
— Анна, ты увидишь, все пройдет, мы будем так счастливы. Любовь наша, если бы могла усилиться, усилилась бы тем преступлением, тем злом, которое мы сделали ему.
Он смотрел на нее. Она успокоилась в его близости, она взяла его руку и бессознательно гладила ею себя по щекам и волосам. Глаза ее светились, но не тем прежним бесконечно радостным жестоко светлым блеском, но задумчиво и как надежда и раскаяние.
— Он не отдаст мне Мишу [сына. —
— Это будет, и мы будем так счастливы!
— Ах, зачем я не умерла!
И без рыданий слезы текли по обеим щекам.