Позднейшая правка, датируемая именно интересующим нас временем — концом 1875 года, усложняет мотив бюрократического бегства, сообщая ему не только буквальный, но и метафорический, экзистенциальный смысл. Прежде всего вводится набросок новой сцены — с Карениным, начавшим еще по пути с дачи в Петербург размышлять, в присущем ему стиле служебного меморандума, о представляющихся выходах из ситуации «совершившегося с ним несчастия». Он не придумывает ничего лучшего, как «соблюдение приличий и statu quo». Это преподносится действием страдательным в полном смысле слова: «Как ни мучительно было это положение, оно спасало честь имени, будущность сына, и страдал один он, Алексей Александрович»[657]
.Вскоре вслед за тем новый раунд правки разворачивает набросок в психологический этюд. Окончательный текст уже вполне проступает сквозь эту редакцию, но интонация сочувствия к Каренину — обманутому мужу здесь еще не так последовательно приглушена иронией по адресу Каренина — педантичного чиновника даже вне сферы службы. В тех фрагментах обширной вставки, сделанной между строк копии предыдущей редакции, которые были вычеркнуты сразу по написании (фальстарты черновика — так сказать, вдвойне призрачное в романной реальности), Каренин даже позволяет себе испытать желание умертвить Анну и Вронского. Первая в составе этой правки версия трех выходов, «представлявшихся ему», такова: «убить ее, убить его или отвернуться с презрением, отряхнуться от грязи, в которую наступил, и идти своей дорогой — [или] развестись»[658]
.Автор ненастойчив в попытке «вооружить» героя хотя бы мимолетным проявлением самоутверждающейся маскулинности (как, похоже, понимал ее он сам)[659]
. Вместо этого данная редакция дает явственнее зазвучать особой аргументации, при помощи которой Каренин приходит к заключению о неизбежности сохранения «внешнего statu quo». Хотя это значило бы «поступить так, как поступают с входящими бумагами, которым не желают дать хода, — то есть ответить исходящей, но такою, которая не изменила бы положения вещей, а заставила бы входящую, исходящую делать вечно ложный круг»[660], такой делопроизводственный круговорот оказывается на данный момент предпочтительнее других выходов — дуэли с Вронским, «исправления» Анны и развода. Каждый из них отвергается Карениным на основаниях, в которых трезвая и даже беспощадная самооценка[661] смешивается с крючкотворским приемом раздувания и умножения отговорок. Так, начав — как ясно из несобственно-прямой речи — с признания самому себе, что он физически боится поединка на пистолетах, он заканчивает астрономической метафорой, вариацией того же образа правильного циклического движения: «Дикий человек, тот, который может драться на дуэли, подобен комете, блуждающему телу. Но я — я движусь не один, я движусь в связи с целой системой, я влеку и увлекаем». Задаваемый себе тут же вопрос: «Кого я возьму в секунданты?» — своей житейскостью лишь подчеркивает в рамках внутреннего монолога возвышенную недуэлеспособность Каренина (а на уровне нарратива усиливает ноту дистанцирующей иронии, если не сарказма)[662].Еще одна вставка на двух листах, и по логике текста, и по размещению в составе рукописи следующая за размышлениями Каренина о его несчастье, вплотную подводит нас к механике его эскапизма: «Эта витающая в отвлеченных высотах административная жизнь, правильная, отчетливая, не подверженная случайностям жизни, страстям, желаниям, оставалась и всегда будет оставаться его неизменной утешительницею». Каренин оказывается в этом изображении обитателем некоего одновременно и почти трансцендентного, и весьма земного мира, — обитателем, слышащим и понимающим тамошнюю непостижимую для профанов музыку сфер:
Кроме этого вечного, возвышенного круга деятельности, среди этого круга, переплетаясь в нем в самых причудливых сочетаниях, находится еще другой сложный мир, живущий в 1-м, составляющий его двойной интерес, как сочетание мелодии в фуге или каноне. Это мир личных интересов, характеров, связей людей, живущих и действующих в этом кругу. Кроме того, делать так или не так, или нужно и не нужно, хорошо и дурно для известных лиц этого мира вообще, в этом мире есть еще то, что так или не так, нужно и не нужно, хорошо и дурно для известных лиц этого мира. <…> Каждое движение нужного, ненужного, хорошего, дурного проходят полный круг и составляют сложнейшее сочетание кругов вроде видимых путей планет, но в которых человек, искушенный в тайнах этой жизни и стоящий на известной высоте, как Алексей Александрович, видит согласие, смысл, стройную гармонию и глубокий, поглощающий всю жизнь интерес. Для Алексея Александровича эта вторая жизнь этих усложненных кругов представляла особенно завлекающий интерес особенно потому, что он, как то умеют редкие, умел в кругу этих личных интересов свой личный интерес ставить всегда под одно, казавшееся другим определенным знамя и скрывать его за общим и всегда, как называли другие и он сам, либеральным направлением[663]
.