абсурдно всё, включая и его маленькую личную жизнь. Как же ещё противостоять этой кривой
махине мира, если не усмешкой и иронией? Как не нуждаться здесь в таком едком и изворотливом
собеседнике? Рядом с ним хорошо – ядовитая насмешка, которую излучает старик, словно
растворяет муть абсурда, и ты чувствуешь себя истинно и прозрачно.
Спасибо Насмешнику уже за то, что он спокойно выслушивает всё. А выговорить, вывалить из
себя нужно немало. Сегодня Роман выкладывает своему деревянному собеседнику доводы,
перевесившие в его противостоянии с Ниной: конечно же, дети должны находиться с матерью,
конечно же, они должны расти вместе, зная, что такое брат, что такое сестра. Конечно, она в этом
права, и ему ничего не остаётся, как смириться с этим, принять всё и успокоиться… Ведь жить, в
принципе-то, можно и так.
А ведь Насмешник, в общем-то, готов. Осознание факта приходит даже как-то неожиданно.
Столько ждал этого момента, а он пришёл незаметно и вроде как сам по себе. Держа в руке остро
отточенный нож, Роман вдруг обнаруживает, что поправлять больше нечего. Неужели всё? Он
садится и смотрит на свою работу. Хотя бы здесь желаемое достигнуто так, как хотелось.
Откуда-то из степи прибегает Мангыр с мокрым высунутым языком, пролазит в дыру между косо
закрытыми большими воротами и, виляя хвостом, подходит к хозяину. Ну, вот и первый зритель
есть.
– Ну-ка, иди сюда, иди! – подзывает его Роман, а когда пёс подходит, треплет его за ушами и
указывает на Насмешника. – Ну что, как он тебе?
Мангыр смотрит на фигуру, перестаёт влажно дышать и вдруг несколько раз отрывисто
облаивает её.
– Ого-го! – восторженно смеётся Роман. – У тебя что же, снова рыльце в пушку? Тоже
зацепило? Напакостил где-то, да? Не иначе где-то что-то спёр. Насмешник-то, видно, всё-таки
работает. Даже на тебя действует.
А ведь жизнь, оставшуюся только для себя, можно пересмотреть теперь принципиально. Будь с
ним сын, и он решал бы её, исходя из этого положения. А если выходит так, как сложилось, то он
сейчас и вовсе вольная птица – пролетарий. Как не усмехнуться тут ещё одному своему детскому
заблуждению? В газетах над заголовком всегда пишут «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!» И
в детстве он никак не мог понять – кто же они, эти пролетарии? Ему казалось, что пролетарии – это
какие-то странные существа, которые всё время куда-то пролетают. И тогда эти непонятные
существа виделись какими-то фантастическими птицами, которые почему-то никак не могут
собраться в одну стаю. Их бесконечно, в каждой газете призывают объединиться, а они без конца
всё куда-то пролетают и пролетают. «Вот теперь-то я и пролетел, – невольно усмехается он, – пора
к стае прибиваться. Куда же слетаются нынче такие пролетарии, как я?»
Как бы там ни было, а ведь это – свобода. Горькая, пустая, но свобода. Теперь можно просто
уволиться с работы и уехать. Что его держит здесь? Могила родителей? Так она больше в душе,
чем на кладбище. Знакомые люди? А много ли их здесь? Самые дорогие из них – это Матвей с
Катериной. Тоня? У той уже давно своя жизнь. Да ведь в той же Москве можно обрести знакомых
не меньше. Только зачем ему Москва? Хорошо Лизе писать письмо. Хорошо, что она там есть. Это
поэзия. Но приехать туда, – значит всё сломать. Новая семья и новые отношения? Нет, это сейчас
не для него, надо ещё от пережитого отойти. Надо сначала самому стать каким-то иным. Ему
нужна некая принципиально иная, основательная перековка. Не такая, как далёкий гром на небе, а
мощная, как молния над самой головой, с космами шипящих разрядов во все стороны; такая, от
которой ноги подсекаются сами собой. *15
515
ГЛАВА СЕМЬДЕСЯТ ЧЕТВЁРТАЯ
Шире шаг!
В обед, через неделю после отъезда Нины, Роман сидит за столом, ест селёдку с картошкой,
отварённой в «мундире». Убирая со стола, комкает газету, пропитанную рыбой, хочет сунуть её в
топку, а там и места нет – полно какого-то мусора, бумаг, напиханных Ниной, когда она делала
перед отъездом ревизию в своём хозяйстве. Печка не топлена уже месяца три – на улице тепло, да
ещё электротэны помогают. Пора этот мусор сжечь. Роман чиркает спичкой, однако отсыревшая и
плотно набитая печка не хочет топиться, дым валит в комнату. Роман хватает ведро, выгребает в
него всё чадящее, чтобы вынести на улицу. Боже, чего тут только ни натрамбовано: обрезки газет,
настриженные Машкой; ученические тетрадки, какие-то обрывки, написанные Ниной. Как много
она, оказывается, писала! Тут же тетрадки с её контрольными работами. А это что? Глаза
автоматически пробегают листок, разорванный лишь на половину. Глаза скользят – челюсть
падает. Любовное послание некому Валере! Правда, почему-то не отправленное. Смугляна с
трепетом вспоминает приятные моменты, пережитые с ним.
Чадящее ведро стоит рядом. В глазах не то рябит, не то темнеет. Хотя, казалось бы, чего уж
теперь – «было, было, было, да прошло. О-о-о, о-о-о!» Все, связанное с Ниной, податливо тает в
прошлом. О чём жалеть? А он и не жалеет. Её фотография ещё привычно стоит на книжной полке,