всегда доказательством её верности. Этими-то писульками она и создавала собственный миф, как-
то ни разу не проколовшись потом в реальности и ни разу его не подпортив. Приезжая с сессий,
смотрела такими тоскливыми, влюблёнными глазами, блестящими от слёз, что всякие сомнения
отлетали прочь. Можно ли было предполагать, что её слова, письма, сияющие, ласковые глаза
подогреты вереницей мужчин и ностальгической памятью о них? Да что там говорить о сессиях,
когда прямо тут, дома, через несколько минут после другого мужика он ни разу не поймал её ни на
чём!
А как относиться к её письмам из роддома? Вот она подробно описывает родившуюся Машку,
её глазки (с монгольским разрезом), голубой цвет этих глазок (потом они стали коричневыми,
татарскими). Она рассказывает о том, какие тоненькие волосики у неё на голове, как она чмокает,
посасывая грудь. Смугляна признаётся, что никак не может привыкнуть к слову «мать»: всё её
существо уже ощущает материнство, а ум отстаёт. И в продолжение этой искренности, пишет о
том, что скучает по нему и любит теперь ещё больше… Тогда это письмо отдавало горечью. Оно
было от не от любимой, не от родной женщины. Тогда он страдал, что просто издевается над
собственной жизнью, потому что должен был радоваться таким письмам, а радоваться не может! А
как читать это сейчас? Была ли она искренней хотя бы в момент написания этого письма?
Тут же, на полке, и собственные письма, привезённые Ниной с сессий. Они – как записки:
одинаково серые, неинтересные. Никакого чувства там нет. Врать на бумаге ему было ещё
трудней, чем на словах.
Чудовищная находка на несколько дней выбивает из колеи. В памяти всплывает то одно, то
другое, порождая одну ядовитую догадку за другой. Взять хотя бы того художника, который
ночевал у них, когда они жили у Текусы Егоровны. Это было в дни покупки дома в Выберино. Тот
гость ночевал в одной комнате с Ниной! Да ведь только дурак не поймёт очевидного: близость
между мужчиной и женщиной произойдёт почти всегда, если этому ничто не мешает. Мужчину и
женщину волнует уже сама по себе замкнутость вдвоём. Разве не так было с ним самим, когда он
остался наедине с Элиной, и гарантия тайны их возможной близости казалась абсолютной?
Найдётся ли мужик, который не попытается использовать удобную ситуацию? Тем более, если
идёт к женщине с мыслью об этом? Смугляна утверждала, что у того художника не было и намёка.
И он с радостью поверил! Ну а что она ещё может сказать, уже переспав с ним? Ложь! Всё ложь!
Она взяла тогда у хозяйки матрас, одеяло и постелила ему у стенки. Ну, конечно же, у стенки! Не
могли же они открыто улечься вместе!? Вот и потребовался матрасик для отвода глаз. Она этим
финтом обманула и соседей, и хозяйку. Ей поверили все, а он поверил вере других. К тому же,
тогда ещё эта его кружевная радость – покупка собственного дома! И перспектива, которой он так
жаждал: интересное будущее на новом месте, крепкая семья, которая будет в этом доме создана!
Его тогда и обманывать не надо было. Он сам мог придумать какие угодно оправдания. Может
быть, и хорошо, что тогда это не вылезло наружу. Тогда бы он такого не пережил. Её предательство
было бы убийственным. Правда, тогда не было бы и всей этой ложной жизни. Хотя ложной ли?
Ведь есть дети. Разве дети бывают ложными?
Простив однажды, дальше прощаешь уже привычно. Чем больше он прощал жену, тем больше
ценил и тем больше верил ей, словно самим своим прощением духовно насыщал её. А после
ссоры из-за её аборта и вовсе едва не возвёл в святые. Когда они со Штефаном сидели на берегу
протоки, то он, хвастаясь перед ним непогрешимостью своей жены, конечно же, помнил всё, но
ему нужно было поднять её в собственных глазах. А что ещё оставалось? Не жить же с женщиной,
которой не веришь? Вот и создаёшь ложь для себя самого, не замечая явного. Он возвышал её
даже собственными грехами, считая исключительной женщиной, потому что она прощает то, с чем
не смирится ни одна другая. Чем больше он мучил её своим приключением с Зинкой и
отношениями с Тоней, тем больше считал святой. Обычно чем больше мучат, тем больше жалеют,
он же всё выше поднимал её святость. Это казалось ему потрясающим: принимая его таким
грешным, она сама остаётся чистой и верной! Да, она может пококетничать с мужчинами,
подразнить их, но измены и обман – это не для неё.
И всё это, оказывается, один большой пшик! И вся его жизнь с ней – пшик!
Пожалуй, Федьку ей не следовало отдавать. Этой лживой сучке, самой что ни на есть
натуральной шлюхе (чем она сама даже счастлива) просто нельзя доверять сына. Откройся всё
это чуть раньше – трупом бы лёг, а не отдал! Тогда имел бы право не отдать. (Хотя о чём он думает
518
– откройся это раньше, всё и впрямь шло бы другими тропами: веточками, бросаемыми с открытой
бортовой машины, решёткой районной КПЗ и братской могилой бравых стригалей-ударников). Он
ведь и сына-то отдал вроде как из-за сострадания её святости. Ей сейчас всё равно будет не до
детей. Личную жизнь надо устраивать. И снова перед глазами картина, словно застрявшая в