которых оказалась схожей. Конечно, если эта форма так благополучно сошлась, то почему бы не
порадовать того и другого?
Вспомнилось, как в Выберино он плакал, узнав, что у Смугляны не будет детей, как носил ей в
больницу пирожки Дарьи Семёновны. Хотя чего теперь это вспоминать? Теперь это не важно.
Совсем не важно. Дети есть. Его волнение и забота не пропали даром.
Роман застыло сидит, пытаясь найти какое-то новое, ещё более подходящее и точное
определение своей жене. «Подлость», «коварство», «низость» – кажется, эти слова далеки от того,
что требуется выразить. Ну, а с другой стороны, что здесь удивительного? Женщины способны и не
на то. Если уж они запекали своих детей, мстя мужу… Женщине тоже позволительно иметь
душевную, никак не объясняемую и ничем не заполненную бездну. Так что, всё тут в порядке –
равенство. Чтобы мир был понятен, его следует воспринимать на неком жестоко изощрённом
душевном «античном» уровне, потому что он испещрён провалами и жерлами душевной
незаполненности.
Самое главное чувство Романа сейчас – это униженность. Чем больше гадости открывается в
бывшей жене, тем больше вес униженности. Ведь он не видел всего этого, не замечал. Он и
предполагать не мог, как давно уже ничтожен. Настоящего в его жизни остаётся всё меньше и
меньше. Он как некий тающий остров. Значит, и опоры всё меньше.
И ведь главное, чем он унижен? Да тем, что самый близкий, любимый сын, оказывается, не его
сыном! Так что же его теперь не любить? Но как, скажите, это сделать? Просто взять и отказаться?
Ведь любить не родного, равно, как любишь родного, наверное, неправильно. Что же сделать,
чтобы не сойти от такого с ума? Лишь одно – не думать об этом совсем. Не думать о Федьке, и всё.
Если это получится…
Роман подходит к холодильнику – не найдётся ли там чего подходящего? Но, увы, даже
винишка маломальского нет. Потом некоторое время он стоит у дверей, задумчиво дёргая за
петлю: а может быть, и так, без всякого спиртного получится? «Ладно, не дури. Зарекался же не
делать этого даже из одного голого принципа (та пьяная глупость – не в счёт!). Сейчас самый
момент, чтобы вспомнить об этом обещании, данном себе самому. Вот она, главная твоя
критическая ситуация. Выдержи её! Вот момент, который требует напряжения всех моральных сил!
Вытерпи, переживи, омой сердце кровью, а выстой!» И, услышав этот внутренний позыв, Роман
усмехается над ним: «Ну надо же, какой здравый голос! Откуда, из какого закутка моей души ты
вякаешь? На чем ты ещё держишься там?» Или всё-таки прислушаться к нему? «Но что же тогда
делать?! Что делать?! Нужен какой-то принципиальный, решительный шаг, который вытащил бы
меня из этой ситуации. Но какой?!»
Ещё с полчаса он неподвижно, по-мёртвому, сидит на диване. Потом собирает все листки и
записки жены, берёт спички, выходит в ограду. Садится (почему-то сейчас постоянно хочется
сидеть) на берёзовый чурбак около Насмешника. Теперь его фигура выставлена посредине
ограды, и наверняка все, проезжающие мимо дома на машинах, мотоциклах, тракторах и лошадях,
уже знают о ней.
– Ну что, все смеёшься? – говорит Роман с горькой, перекошенной усмешкой. – Ну, сделал я
тебя, сделал. И над кем ты теперь смеёшься? Уж не надо мной ли? И ты думаешь, что почти два
года я вырезал тебя только для этого? Хотя, кто знает, может быть, и для этого… Для такого вот
финиша. Ведь ты всезнающий. Таким я тебя и создавал. Ты заранее всё знал.
Роман снова усмехается. Всё время думал, что Насмешнику предстоит смеяться над
происходящим в совхозе, в стране и в мире, ведь именно там сосредоточена вся ложь, спастись от
которой можно лишь в семье да в душе человека, который рядом… Так здесь-то этой лжи ещё
больше. Более того, может быть, вся мировая ложь именно отсюда – от личной неискренности
каждого, от неправильного понимания той же сути полов – и начинается?
А фигура всё-таки готова – факт, что готова. Вот этим-то, наверное, и Серёгу можно было бы
удивить в ответ на его музыкальное мастерство: подравняться с ним своим творением хотя бы
чуть-чуть. Да только не увидеть этого Серёге никогда, а без его оценки и успех, вроде как, не успех.
А ещё хорошо, если бы эту работу увидел отец, которому когда-то, ещё в Выберино, понравились
его маленькие фигурки, выструганные из разных деревяшек. Кому надо было бы фигуру показать –
тех уже и нет. А на тот свет её, наверное, не переправишь.
Роман долго и задумчиво всматривается в лицо Насмешника. Всегда, когда долго смотришь в
лицо любого человека, то постепенно входишь в его настроение и даже мысли. «А ведь он и
впрямь смеётся надо мной», – вдруг догадывается Роман. Многими днями создавая, будто
выстраивая усмешку старика, он всегда мысленно направлял её куда-то и на кого-то. Только не
думал что на себя. А Насмешник смеётся именно над ним. Не потому ли его улыбка и кажется
наконец-то удавшейся? Вот и смеётся он над глупыми, наивными идеалами своего творца, над его
светлыми взглядами на женщин, над тем, что вся его молодая жизнь – сплошная ложь и полная
хрень.
– Что ж, хорошо смеёшься, – едко улыбаясь, отвечает ему Роман. – Научился… Молодец! Ну, а