Но Ямин был так же увлечен партнершей и в фокстроте, и в танго, и снова в вальсе и, должно быть, понимая, чего требует от него Душан, даже ни разу не глянул в его сторону.
Танцевал он как–то удивительно легко, даже артистично, а Вазира не отставала от своего партнера в умении — может, это и вывело Душана из себя.
«Сейчас я ему напомню, — подумал он, решительно направляясь к толпе танцующих, а на кончике языка уже вертелось это подлое, гнусное издевательство: «Ямин, Ямин, не забудь… Аминь!», фраза, которая должна была ввергнуть соперника в стыд, позор, но освободить Душана от ревности и злости, и, освобожденный так, он почувствовал бы себя победителем.
Искушение сделало его дерзким и заносчивым, он пытался шутить направо и налево: «Мордехай, ты как слоник бирманский», «Выше протезную ногу, Ирод!», «Не зацепись хвостом, Раббим!», ибо, прежде чем сказать такое Ямину, он должен был пройти через маленькую, безобидную роль хама.
Так шел Душан, задевая мальчиков плоскими шутками, подмаргивая девушкам, пока вдруг не увидел Ямина вблизи, и одного взгляда было достаточно, чтобы, отрезвев, пронзиться ощущением чего–то более глубокого и истинного, чем все то, что заботило его сейчас, и сделалось Душану совестно и тоскливо от печали и обиды другого, ближнего — молчание его, смущение было как запрет, как святое слово, непроизносимое…
Увидев рядом с собой растерянного Душана, Аппак обнял его, приглашая к себе, и движения Аппака и Каримы, ритм и пластика их танца, в котором было столько задора и энергии, увлекли Душана. Тело его задрожало, оживившись, мускулы напряглись, чтобы почувствовал он слаженный такт этой пары и приноровился к ней.
— Веселись, Шан, веселись! — подбадривал его Аппак, глядя на Душана странными, будто затуманенными глазами, и весь он был опьяненным, бесшабашным, отрешенным от всего, и в экстазе полета Аппак перестал даже замечать перед собой подругу, только механически, будто настроенный в такт с нею, двигался в танце. И так, связанное общим ритмом веселье танцующих достигло самой сладкой, самой одурманивающей своей точки, после которой все как бы разрывалось и виделось Душану лишь отдельными вихрями, мазками — сияющие блеском глаза, улыбки сквозь сжатые зубы, похожие на оскал, красные плечи, будто наэлектризованные, голые колени ног, не чувствующих твердое под собой.
Во всем было столько манящего, увлекающего, гасящего робость, смущение, зовущего полностью раскрепоститься, что Душан, в котором что–то отпустило, пересилило внутренне, вошел в ритм и так умело приноровился к движениям Каримы, что незаметно стал теснить от нее Аппака.
А Карима все продолжала манить Душана, будто увлекая в какие–то неведомые высоты — все, что было в ней живого, каждый нерв, каждый изгиб тела, собралось в обаятельную, красивую, в манящую, играющую, но недоступную стихию, которой Душан желал полностью отдаться, не думая о краткости сладкого сна, который казался нескончаемым праздником. Вот ведь пересилил себя, сумел выйти из своей старой оболочки и слиться в танце со всеми пластичными–эластичными Аппаками, Иродами, Шамилями, для которых веселиться, наслаждаться красиво, со вкусом так же просто и естественно, как дышать. И, радостный, счастливый своим умением, Душан совсем забылся, кружась, поймал Кариму за талию, чувствуя, как задрожало, желая ускользнуть, рыбье ее тело, но не сумело, ослабевая, и в следующем круге движения тела их прижались, и, чувствуя совсем близко, возле своих губ алый, полуоткрытый ее рот, обжигающую дрожь ее груди, Душан прошептал с роковой обреченностью, не помня себя:
— Карима… люблю тебя. — И едва он это сказал, как сразу отрезвел, потеряв линию полета, напуганный и оскорбленный не ее упрямым, капризным смехом в ответ, а состоянием — ложным, опьяненным, в котором он сделал признание.
Заметив сконфуженного Душана и нервно смеющуюся ему в лицо Кариму, Аппак поспешил к напарнице, легким движением увлекая ее снова в танец и уводя подальше от Душана.
Душан постоял в замешательстве, не чувствуя, как толкают его танцующие, а когда повернулся, чтобы идти к выходу, Вазира поймала его руку.
— Живее, Душан, живее, я видела: вы так прекрасно танцуете! — И запрыгала возле него, оставив Ямина в стороне.
Душан обрадовался Вазире, спасительнице, но, как ни пытался увлечься снова, забыться, перебороть скованность и хотя бы на миг вернуть то ощущение дурмана, полета, в котором был с Каримой, не получалось легко непринужденно. Душан снова ощущал себя обособленным, сжатым в комок и вытолкнутым из массы танцующих и, подумав с досадой и горечью стыда о своем признании Кариме, вдруг понял все.
«Ведь колдовство, — подумал он, — я в этом дурмане веселья, в балагане танца вдруг незаметно потерялся и растворился. И, не ощущая, не помня себя, так глупо потерял голову с Каримой…»
— Что с вами? Очнитесь! — с укором, жалея, что пригласила его на танец, сказала Вазира.