Ночью выпал снег. Густой, обильный, пухлый. На рассвете Балыка сошёл с крыльца и направился за ворота, утопая в белых сумётах по колена. Теперь не добыть ни травы, ни кореньев. Слёзы сами полились по отёчным дряблым щекам Балыки. Его покидала надежда, что он останется жить.
Невдалеке смачно захрустел снег, послышались шаги. Балыка опёрся спиной о верею, вскинул глаза и увидел сурового пана Струся в огулярке и кунтуше с бобровой опушкою. За Струсем следовали с мрачно замкнутыми лицами полковники и ротмистры. Сбоку меленько семенил казначей Андронов, прикладывал руку к сердцу, умолял:
— Не сдавайте стен!.. Не сдавайте стен!.. Христом Богом заклинаю!.. Пощады никому не будет!..
Балыка шагнул наперехват, от слабости пал на колени:
— Панове!.. Панове!.. Рятуйте мене!.. Швидше, Панове!..[93]
Рыцарство понурило головы и безмолвно миновало торговца. Коменданту и его подчинённым самим было впору предаться отчаянию.
2
Оправясь от полученных в схватке у Водовозной башни ранений, Шамка покинул рать и загулял в грязных кабаках казацкого Заяузья. Свои посадские не осудили его: изрядь досталось молодцу — мало что лик изувечен, но и пальцы руки, коей прикрывался от сабельного удара, отсечены.
Нрав у Шамки переменился, ране шпыня озоровал беззлобно — теперь не так потешал как баламутил, ибо не мог простить воеводам их розни, отчего погибло множество народу. И доставалось от Шамки вволю что Трубецкому, что Пожарскому. Казацкая голь в таборах чуть ли не на руках носила нижегородского шпыню за его красноречие и умение пить без передыху. Куда б ни направлял стопы Шамка, за ним всегда увязывалась гурьба дружков.
Ныне с тусклой рани на тяжёлую голову ходил он с дружками у туров и подбивал ратных на срочный приступ кремлёвских стен. Мало не два месяца миновало, как отступил Ходкевич, а Кремль ещё не был взят. Начальным воеводам снова мешали разные препоны, которым не виделось конца. Опричь того стало известно, что замирившиеся Трубецкой и Пожарский стакнулись со Струсем да изменными боярами и затеяли втихомолку долгие переговоры, потакая супостатам уступками. Вечор за кабацким, залитым хмельною влагою щербатым столом, кашляя от спёртого сивушного духа и притопывая, чтоб не застудить ноги, на чавкающем мокрой грязью земляном полу, Шамка в бога и в беса клял начальников почём зря. Много обиженного, увечного, неприкаянного народу в лохмотьях и рубище слушало его. Весь вертеп трясло от Шамкиных обличений, и голь сама была готова немедля учинить драку и со своими и с ляхами. Ладно ещё что новый дружок Шамки Грицко, который явился в таборы из спалённого ворами Чернигова, удержал буянную братию непрестанными здравицами. И до самого упою задорно раздавался его голос в полутёмном и заплёванном кабаке:
— Сып, шинкарко, горилки!..
Переходя от туров к турам, Шамкина ватажка добрела до казацких пушкарей, что стояли на Кулишках у храма Всех Святых. На редкость тихим и покойным выдался день. Орудия молчали всюду — накануне Трубецкой повелел всем пушечным нарядам до поры прекратить пальбу. Пушкари сошлись в круг потолковать.
Свежий порошистый снежок с ночи забелил пятна копоти и гари на валу возле пушек, опушил голые ветви с крупными кистями ягод растущей за валом рябины.
В кафтанах с распахнутой грудью, в сбитых на ухо шапках казацкие пушкари жевали прихваченные утренником ягоды да жаловались друг другу на своё незавидное житьё. Больше всего волновал их скудный прокорм. Связанным осадой пушкарям никуда нельзя было отлучиться за поживой, а потому они материли опостылевшее стояние под стенами, от которого не ждали никакой корысти.
Явление шпыни было для них словно восход солнца. Зная Шамкины проказы, пушкари встретили его радостными возгласами.
— Никак ожидали швета, а утреня отпета, — приветствовал Шамка казаков. Из-за того, что у него были выбиты передние зубы, Шамка то присвистывал, то шепелявил. Косой рубец на щеке багровел вывороченным затягивающимся кожей мясом.
Смотреть на Шамку было и потешно и жутковато.
— А пропади всё пропадом! — выбранился один из казаков. — Чего нас без дела томят?
Шамка резво обернулся к своему дружку из Чернигова, с лукавством подмигнул ему:
— Шкажи-ка, Грицю, что вшему голова на швете?
— Золото, — не раздумывая ответил дружок.
— Хлеб нашущный, дурень, — вразумил Шамка.
— Ни, чоловиче, золото и срибло, — стоял на своём черниговец.
— Шлыхали, ребятушки! — крикнул разинувшим рты казакам Шамка. — Жолото да шребро. А были они у ваш жа вшю ошадную шлужбу?! И шытно ли вы едали? Ни в рот — ни иж гужна! Ляхи же много добра нахапали, на то добро жилошь бы вам припеваючи. Да така печаль, что ш ними наши начальные любовь жавели, хотят их отай на волю шо вшем добром отпуштить...
— А ну как поклёп? — усомнился кто-то.
— Вот вам крешт швятой! — со всей истовостью перекрестился Шамка и ткнул в сторону каменных стен увечной, обмотанной лохматым тряпьём рукой. — Туды-то вы почто нонче не палите? Ядра кончилишь, али шупоштата вам велено пожалеть?