На пасхальные каникулы я поехал погостить к родственникам в Бадровац. После городской сутолоки я с удовольствием окунулся на несколько дней в атмосферу размеренной провинциальной жизни. По утрам, сидя за столом, покрытым свежей розоватой дамастовой скатертью, мы пили кофе из старинных тонких фарфоровых чашек, зеленых, с перламутровым отливом. Чашки были как бы составлены из небольших долек и напоминали дыни. За кофе, которым мы запивали жирный колач[17]
с хрустящими зернышками кориандра, родственники мои толковали о делах и сетовали на материальные трудности. Так уж заведено в помещичьих домах. Потом мы выкуривали две-три сигареты из рыжего кудрявого табака. Клубы голубоватого дыма поднимались вверх и собирались под потолком в ватное облачко, напоминающее облако, из которого вышел джинн; сонно покачиваясь, оно висело над нашими головами, словно страж. Мне кажется, табачный дым нигде не живет так долго, как под потолком таких вот столовых. Здесь его не разгоняет ни легкое дуновение ветерка, ни живое слово, ни резкие движения — в этих герметически закупоренных помещениях дым держится так же долго, как сохраняется прах в сухих, хорошо утрамбованных могилах. Облачко колыхалось, сонное, голубовато-опаловое. А затем медленно-медленно выпускало из себя струи и походило тогда на огромную каракатицу из страшного сна.Такая столовая, с такими же ребристыми чашками, с колачем и голубоватым облачком под потолком, с теми же обыденными разговорами, сохранилась в моей памяти еще с детских лет. Она была в доме деда, куда мы приезжали на рождественские и пасхальные каникулы. Помню, как бренчали ложки, задевая за выступы долек в чашках, когда мы размешивали сахар, и это раздражало старших, а нас, детей, забавляло. Нам эти ребристые чашки казались неудобными: не так-то просто было доставать со дна нерастаявший сахар.
Нет ничего грустнее детства! Душа еще совсем как улитка без раковины. Сверхчувствительная, болезненно воспринимающая каждое прикосновение. А прикосновения были ощутимые, грубые. Иногда после них надолго оставались незаживающие раны. Воспоминания грустны уже сами по себе. Подумайте только, насколько грустны воспоминания детства!
Признаюсь, я никогда не понимал поэзии безоблачного детства. Мне всегда казалась несколько фальшивой, условной, ярмарочно-дешевой эта однообразная, до убогости надуманная поэзия чистых белых рубашек, медовых пряников, сказочных добрых дедушек с бородами из пакли и снеговиков во дворе. Неизбежная, как поздравление с именинами, скроенная для всех по одной мерке. Вряд ли у многих за этими календарными детскими радостями кроются подлинные и яркие переживания. Просто-напросто это воспроизведение какого-то времени, существующее, подобно воспроизведению пейзажа на какой-нибудь картине!
Я сидел за столом, покрытым розоватой дамастовой скатертью, пил кофе со сливками, бренчал ложечкой по ребрам чашки с перламутровым отливом и слушал привычные сетования моих родственников. Мы выкурили по сигарете из рыжего кудрявого табака и разошлись: родственники — по своим делам, в склады, наполненные солью и бычьими шкурами, в винные погребки, к штабелям лесоматериалов, а я направился по главной и единственной улице Бадроваца. Заглянул в кафану[18]
(сам не знаю, зачем — я никого не искал, напротив, панически боялся столкнуться с кем-нибудь из знакомых) и пошел дальше. Я прошел мимо старой баржи на окраине городка, мимо Бунарича — высохшего источника; по обеим сторонам его стояли четыре деревянные скамейки, над которыми склонились ветки плакучих ив. Заливной лужок, окруженный рослыми дубками, среди которых был когда-то Бунарич, казался зеленым оазисом на фоне серого бадровацкого ландшафта. Большей романтики от Бадроваца нельзя было и желать. Конечно, можно было бы представить себе, что некогда здесь сидел одержимый Тассо и слагал свои неистовые вирши. За этим зачарованным кругом, прикрытым дрожащим занавесом печальной листвы, раздавались глухие хлопки по мокрому белью — у ручья женщины, стоя на коленях, колотили на гладких досках белье. А в перерывах между ритмичными ударами вальков слышалось мычание коров и блеяние овец, собранных на небольшом скотном дворе, служившем предметом гордости местных жителей. Его выбеленные стены были видны даже сквозь колышущуюся завесу понурых ветвей плакучей ивы.Как-то утром, после кофе с обычными причитаниями моих родственников и сигарет из рыжего табака, когда я, ни о чем не думая, направлялся к Бунаричу, меня кто-то окликнул:
— Эй, учитель! О чем это вы так задумались?
В дверях аптеки стоял местный ветеринар Престер. Он заходил в аптеку по утрам на полчасика, перед тем как отправиться в контору, и увидел меня из-за витрины со стеклянными бутылями и бюстами Эскулапа и Галена.
— Не желаете прогуляться?
— Куда?
— Я еду в село. За мной приехал крестьянин. Если хотите, можете подсесть, телега на рессорах, дорога довольно сносная. Поедем по солнышку, а к обеду вернемся.
Я с радостью согласился. Сбегал домой за плащом и предупредил хозяйку, что могу задержаться и не успеть к обеду.