«Виякр» был свинцово-серого цвета, словно хотел доказать всем, что он миноносец, а не «виякр». Вероятнее всего, наш крестьянин одолжил его у сельского кузнеца. Так красят свои повозки только кузнецы, стараясь идти в ногу с техникой. Крестьяне же, напротив, красят «виякры» в ядовитый цвет синьки, подобной той, которую немцы любят называть Pariserblau[19]
, а французы bleu de Berlin[20]; при отсутствии такой краски они раскрашивают свои повозки, как пасхальные яйца. Летними сумерками, когда начинается разъезд с ярмарки, такие пасхальные яйца, запряженные тапирами, тянутся по блеклым пыльным дорогам среди желтого, опаленного солнцем пейзажа по растрескавшейся стерне и выжженному пастбищу. Переполненные до отказа сгорбленными мужчинами и нарядными женщинами, расползаются «виякры», словно гусеницы, в разные стороны — к селам и выселкам. Когда такой «виякр» съезжает с государственной дороги на мягкую проселочную, у исполненного покоем Мичана пробуждается кровь, он размахивает кнутом изо всей мочи, подгоняя своих тапиров.Престер забрался в «виякр», за ним пытаюсь влезть и я.
— Смотрите, плащ не испачкайте, — кричит он мне. — Вымажетесь в дегте, ничем не ототрете.
Предостережение было кстати, только чуть запоздало — пятно уже было посажено.
— Вот тебе на!.. Может, попробуете выстирать в щелочи, — успокаивал меня Престер.
— А, наплевать! Он уже старый, — небрежно отмахнулся я. Но только тронулись в путь, я украдкой осмотрел пятно. Выводы напрашивались самые пессимистичные. «Наплевать!» — повторил я про себя — правда, без прежней бодрости.
Крестьянин все время погонял лошадей, хлопал вожжами и не оборачивался. А Престер слишком долго жил в городе, чтобы его могли занимать разговоры с крестьянами. Он зевнул и провел ладонью по лицу сверху вниз и обратно, разлохматив при этом свои густые брови, и без видимой связи пробормотал сквозь зевоту: «Dio mio, dio mio!»[21]
С помощью этой священной фразы человек его закалки и опыта набирался терпения, необходимого для длительного путешествия.— Che bella giornata![22]
— воскликнул он многозначительно, но без особого воодушевления, ибо такие дни за свою тридцатипятилетнюю практику он видел неоднократно.— Поистине прекрасный денек! — согласился я.
— Удивительный!.. Весна са-амое лу-учшее время года, это я готов повторять сколько угодно, — продолжал он, словно отстаивая свое мнение, которое кто-то оспаривал, и делая ударение на словах «са-амое лу-учшее» так, будто в году было по крайней мере семьдесят времен года.
На этом разговор заглох. Вскоре Престер нахлобучил шапку на глаза, будто защищаясь от солнца, а на самом деле стараясь скрыть дремоту. Мы молча загорали — загар не будет хорошим, если разговаривать. Но он будет еще лучше, если прикрыть глаза.
Ехали целый час. У раскидистого вяза, где начинался круто поднимавшийся в гору извилистый проселок, повозка свернула с главной дороги. В эту минуту Престер проснулся, словно у него сработал спрятанный внутри часовой механизм, проснулся до того момента, как его могла разбудить тряска. Тряска продолжалась с полчаса, и при этом дышло немилосердно било косматых кляч по вздутым животам и опущенным мордам, а цепь на конце дышла подпрыгивала и позвякивала, ударяя лошадей по губам.
Повозка остановилась перед домом. Это был приземистый домишко, крытый красной черепицей, за ним стоял другой, поменьше, под деревянной крышей, — кухня, или «огненный дом». Чуть поодаль было расположено третье, простое и низкое строение без окон, с крышей из камыша. Это — хлев и кладовая. Рядом лежала куча кукурузной ботвы и вымокшего поблекшего сена. Собака была на привязи; выселок находился за горой, примерно в километре.
Встретила нас старая женщина, костлявая, высокая; из-под платка был виден удлиненный овал ее лица, сморщенного, словно печеное яблоко. Рядом стояла женщина помоложе, маленькая, толстощекая, с детскими зеленоватыми глазами и короткими, будто после тифа, вьющимися волосами, выбившимися из-под желтого шелкового платка. По этому платку можно было догадаться, что она из другого села, расположенного где-то у моря. Из дальнейшего разговора я понял, что это молодуха, а муж ее отбывает воинскую повинность. Круглое лицо с нависшим лбом, покрытым желтыми завитушками, светилось едва сдерживаемой веселостью. Она без устали хлопала себя по бедрам движениями отнюдь не женственными, которые сразу же лишали ее всей детской прелести. Она не могла совладать со своими руками — некрасивыми, красными, беспокойными, — не знала, куда их деть. В движениях этих сквозила непосредственность, исполненная неожиданных и необузданных порывов.